Мама, конечно, отчитала меня. А Йонас с тех пор и близко не подпускал меня к своим лошадям, о чем я очень сожалел, так как питал к выездному жеребцу не меньшую любовь, чем сам хозяин.
Вместо лошадей Йонас заставил меня пасти отару овец. Я и понятия не имел, как их пасти. Разве только на картинках приходилось видеть мальчика с дудочкой, вокруг которого по зеленому раздолью мирно бродит овечье стадо. По картинкам выходило, что пастушонком быть вовсе не трудно. А у меня даже дудочки нет, чтобы скоротать время. Длинного хлыста — тоже, чтобы стрелять им по овечьим курдюкам. Попробуй посиди на зеленом раздолье просто так, сложа руки, когда тебе всего тринадцать лет. От скуки подохнешь.
Но я жестоко ошибся. Оказывается, с литовскими овечками не соскучишься. Ведь их полагается пасти на строго ограниченном, маленьком участке пастбища, похожем на пятачок, который ничем не огорожен. Вокруг зеленые поля озимой ржи, огороды, сады. Туда овец нельзя пускать. Ну, а как их не пустишь, если они, точно нарочно, лезут именно туда? Причем, не поодиночке, а сразу всем скопом, и блеют с таким остервенением, хоть затыкай уши. Для них не существует запретных зон. Жизнерадостно прыгают друг через друга, словно играют в чехарду. Тискаются кучерявыми, грязными боками. Скачут. Как маленькие чертенята!
Я хватаю земляной ком и бросаю в хозяйских овец. Они моментально поворачиваются и с озимых несутся в другой конец поляны, на хозяйские огороды, тоже ничем не огороженные. Я сгоняю их с огородов — они с той же неимоверной прытью дружно бегут опять на озимые.
— Стой! — кричу им, чуть не плача от бессильного негодования. — Стой, мерзавцы!..
Но они и ухом не ведут: уже топчут своими копытцами урожай пана Йонаса и пани Зоси. Безобидные овцы становятся для меня хуже фашистов. «Ну, погодите, я вам покажу!» — шиплю я, загораясь местью. Прячась за валунами, подползаю к ним по-пластунски с тыла и бросаю в них довольно увесистый булыжник.
Всю отару как ветром сдуло. И вот она уже на огороде месит огуречные грядки, валит помидорную ботву, втаптывает в землю кудрявые султанчики моркови.
Я измучился вконец. У меня нет больше сил бегать за ними, нет сил кричать на них. Я тихим шагом плетусь на огороды, совершенно потеряв надежду загнать бестолковых животных на отведенный для них пятачок.
Неожиданно со стороны луга показался хозяин. Он быстрым шагом направлялся ко мне. У меня екнуло сердце: наверняка бить будет. Я не знал, что делать: удирать или оставаться на месте? Потом решил, что от судьбы все равно не убежишь, и пошел навстречу ему. Уже вижу его багровую лысину и круглые, навыкате, глаза, горящие недобрыми зеленоватыми огоньками, и вдруг слышу родной голосок:
— Вова, подожди!
Я оглянулся: с огородов ко мне бежала мама. Овец она уже выгнала на лужайку. Мои страхи улеглись: там, где мама, — бояться нечего.
Так и было. Йонас и на этот раз не тронул меня, но пришел в неописуемый ужас, когда увидел, что натворили его овцы на озимых посевах и в огороде. Он кричал, ругался, топал ногами, тряс головой, потом убежал куда-то.
С того дня хозяева навсегда отстранили меня и от этой работы. Пасти овец была нанята литовская девочка из бедной крестьянской семьи. Звали ее Онуте Мецкуте. Она примерно моего возраста. С темным цыганским лицом. Носила коротенькую юбочку из серой грубой ткани и такую же курточку. На голове — косынка, а на грязных, в цыпках, ногах — огромные деревянные башмаки, громко хлопающие при ходьбе. Это была юркая, подвижная девочка с бегающими, как у полевого мышонка, черными глазами. Ходила она как-то вприпрыжку, сверкая оголенными сморщенными коленями, которые прямо-таки лопались от грязи. «Замарашка какая-то», — подумал я и однажды, когда она проходила мимо меня, решил пошутить, подставив ей ножку. Она брякнулась на землю. С тех пор Онуте Мецкуте боялась меня как огня и обходила всегда стороной. Эта чумазая бедная пастушка была пуглива, как овечка. Зато овцы ей подчинялись с удивительной послушностью.