Я написал еще что-то, но в конце у меня произошла заминка. Я подумал: «А как бог узнает, кто его просит о спасении и кого он должен спасать? «Спаси нас с мамой». А кого это «нас» — не понятно. Если написать: «Спаси Вовку и его маму», то Вовок ведь много в Дятькове, бог может не разобрать, которого из них надо спасать. Наверное, надо написать свою фамилию. Но какую фамилию писать? Если «Котиков», то это не настоящая моя фамилия: бог может перепутать и спасти от смерти и неметчины какого-нибудь другого мальчика. Написать свою настоящую фамилию опасно: вдруг письмо попадет не к богу, а к немцам, и тогда они узнают, что в этом доме скрывалась семья бывшего председателя Дятьковского горсовета. Нет, я не такой дурак, чтобы писать свою настоящую фамилию даже богу. Если он существует на свете, то должен найти меня и под чужой фамилией. На то он и бог».
И, расправив лист бумаги, я дописал:
«Еще раз прошу тебя, господи, спаси от смерти и германской каторги меня, Вову Котикова, и мою маму, Прасковью Ивановну Котикову. Аминь!»
Много еще разных слов и просьб теснилось в моей голове, но всего не выскажешь на маленьком листке. Кроме того, дорога каждая секунда. Надо еще отправить это письмо, адресованное на тот свет, по назначению, и так отправить, чтобы никто не помешал и никто не увидел… даже мама.
Я свернул листок в трубочку, как древний папирус, перевязал обрывком старого шнурка, оказавшимся в моем кармане среди разных безделушек, и слез с чердака. Мамы в квартире не было. Я схватил табуретку, поставил ее в угол, где висела икона, встал на табуретку, отстегнул крючки, на которые закрывалась стеклянная дверца иконы, открыл ее и сунул за позолоченную рамку свое божественное письмо, свернутое в трубочку. Тут же закрыл дверцу и застегнул крючки. Успел как раз вовремя. В комнату вошла мать. А я уже как ни в чем ни бывало стоял возле своего дорожного мешка и завязывал заплечные веревки. Из переднего угла на меня смотрела печальными глазами пресвятая Богородица — дева Мария. Темный, иконописный лик ее был неподвижен и нем. Она должна передать мое письмо богу. Под иконой стояла табуретка, которую я так и не успел убрать.
Наверное, бог не получил моего письма. А может, не разобрал почерка. Или невдомек была ему моя конспиративная фамилия. Кто знает?
Нас с мамой угоняли в Германию.
Правда, могла быть виновата и пресвятая Мария, за пазуху которой я сунул свое послание богу. Возможно, она забыла передать его адресату. Безответственные все-таки эти божества. Что им до того, что какого-то Вовку немцы увозят на германскую каторгу! Они сидят себе преспокойно на небесах, живут райской жизнью, едят и пьют до отвала, а здесь хоть пропадай.
Напрасно и мама молилась, просила у бога спасения. Не услышал и ее, как видно, бог. Да не оглох ли он от бомбежек и грохота пушек на земле?!
Нас угоняли в Германию в передовом эшелоне смертников — в хвосте отступающих немецких войск. Мы являлись для них живым заслоном от партизанских мин.
Оставалась маленькая надежда на Мосалиху. Она связная у партизан. Я все-таки ей успел сообщить о том, что на железнодорожной станции стоит немецкий эшелон с хлебом и что нас с мамой, очевидно, погонят в Германию. Мосалиха поблагодарила меня за эти сведения. Если она сможет вовремя пробраться в лес к партизанам, то от мин мы будем спасены. А если нет?..
Немцы всполошили весь город. Бегали по улицам с горящими факелами и автоматами, готовые в любой момент дать очередь по всему живому, что попадалось им на пути. Обливали углы домов керосином и поджигали. Взвивались вверх огненные клубы, тревожно заметались на ветру. Воздух наполнился запахом гари, черным дымом и треском горящих бревен. Над городом нависло красное зарево пожара. Жители выбегали из пылающих квартир со своими пожитками и цепенели от ужаса, загипнотизированные гортанными голосами чужеземцев, похожими на лай собак: «Русишь швайн!.. Шнель!.. Шнель!» («Русская свинья! Быстрей!.. Быстрей!..»).
Немцы собирали народ и гнали его на вокзал, как скот. В этой толпе погорельцев оказались и мы с мамой.