На вокзале — столпотворение. Узлы. Котомки. Испуганные, безумные лица. Гвалт. Крики. Детский плач. На путях пронзительно свистел паровоз, выбрасывая сизые фонтаны пара. Конвоиры прикладами автоматов загоняли людей в товарные вагоны. Я тоже вскоре получил такой удар в спину и очутился внутри своего нового «дома» на колесах. Ко мне протиснулась мама с мешком за плечами и двумя большими узлами в руках. В вагон уже натолкалось человек двадцать — и все с вещами. Было так тесно, что не продохнуть. Залезли два солдата и выбросили из вагона половину вещей. Наши — уцелели. Стало немного просторнее.
После погрузки двери товарных теплушек наглухо задвинулись. Потемнело. Заскрежетали засовы — нас замкнули, как узников. Стало душно и необычно тихо. Каждый сидел на своих узлах, грустный, подавленный. Сидели впритирку друг к другу, но лиц не различали.
Я примостился удачно: в углу, где была небольшая щелка, из которой поступал свежий воздух, и из нее можно было наблюдать, что делается снаружи. По платформе бегали немцы, готовя поезд к отправке. Раздался паровозный свисток. Вагон дернулся и медленно покатился по рельсам. Тишина в вагоне напряглась, как натянутая струна. Словно все умерли. И вдруг послышался чей-то рыдающий голос:
— Родненькие вы наши лесочки-дубочки… Прощайте!..
Натянутая струна оборвалась. Раздался раздирающий душу женский плач, который, точно жуткую песню, сразу подхватил весь вагон. Женщины стонали на разные голоса:
— Прощайте, люди!.. Прощай, родина!.. Прощай, жизнь!..
Мне казалось, что заголосил и соседний вагон, а потом, как по цепной реакции, людской плач передался дальше. Покатился из вагона в вагон. И вот уже весь эшелон содрогнулся в громком, неудержимом рыдании, заглушая стук колес и пронзительные гудки паровоза. Казалось, что прорвала запруду мощная река человеческого страдания и широким потоком понеслась через Брянские леса. Никогда в жизни я не слышал такого рева. В нем была и безумная истерика обреченных смертников, и накипевший протест мучеников против варварского насилия над ними, и безысходная тоска обессиленных людей, утративших волю к жизни. В нем была также жалкая беспомощность, как будто взрослые поменялись ролями со своими детьми: взрослые плакали, как несправедливо обиженные дети, а дети мужественно молчали, как взрослые, потому что были перепуганы за своих родителей. Может, так и было, а может, мне казалось.
Я тоже молчал, а сам еле сдерживался, чтобы не разреветься. Прильнув к вагонной щели, я видел, как уплывает от меня последний маленький клочок отчей земли. Уплывает, возможно, навсегда. Истерзанный, испохабленный, истоптанный фашистскими сапогами. Показалась на горизонте труба Дятьковского хрустального завода, чудом уцелевшая после неоднократных бомбежек… Одиноко и печально возвышалась среди огненного моря, словно гигантская потухшая сигара, потом исчезла и она. Потянулись зеленой стеной глухие брянские леса. Лохматые вершины деревьев качались от ветра, а мне казалось, что они кланяются, посылая нам прощальный привет.
— У-гу-у! — истошно кричал паровоз, все дальше увозя нас от родины.
Я еще плотнее прильнул к маленькой вагонной щели и зашептал в нее горячо и страстно:
— Папочка, освободи нас!.. Родненький папочка, осво-о-боди!..
Ведь я прекрасно знал, что мой папа не услышит меня через такую маленькую щелочку. Бог и тот не услышал… А все-таки шептал, потом не выдержал и разревелся навзрыд, как все взрослые. Мама обхватила руками мою голову и прижала к груди, но успокаивать меня у нее уже не было сил. Так мы и ехали, справляясь со своим горем сами и постепенно предаваясь какому-то оцепенению.
Плач мало-помалу стих. В душном, полумрачном вагоне пленники начали знакомиться друг с другом, устраивать и обживать свое новое жилище. Оказывается, на весь вагон у нас был всего один-единственный мужчина — дядя Ваня Слесарев. Остальные — женщины и дети, совсем еще маленькие. Дядя Ваня был инвалид, без ноги, иначе немцы его давно расстреляли бы как партизана. Мы с мамой сошлись с ним, с семьей Таракановых и тетей Зиной Кругликовой, у которой была дочь Нина примерно моего возраста. У Слесаревых тоже такая же девочка по имени Нелли. К нам присоединилась еще одна одинокая старушка Евдокия Семеновна Артамонова, ее взрослую дочь еще раньше немцы угнали в Германию. В основном же в нашем вагоне ехали партизанские семьи, которые спаслись от массовых расстрелов, как и мы.
Наступила первая кочевая ночь. Никто из нас не сомкнул глаз. Каждый думал о чем-то своем, вздыхал в темноте. Я тоже не спал, то и дело прикладывался к своей заветной щелочке. В нее было видно, как далеко на востоке полыхало зарево: это горели города и села, подожженные отступающими войсками Модля. Оттуда доносилась глухая канонада артиллерийской стрельбы. Это наступала Красная Армия, где был мой отец. А мы уезжали все дальше и дальше от линии фронта, в глубокий немецкий тыл, который для нас был страшнее фронта. Партизанские леса миновали благополучно. «Наверное, Мосалиха помогла, — подумал я. — Она оказалась сильнее бога». Теперь мы должны попасть на германскую каторгу. Но смерть нам грозила еще с воздуха.