Быть может, это была Лилайя?
— Мой сын, — проговорила женщина. — Ты убила его.
— Как ты узнала? — поинтересовалась Совейз. — Старый Жадред шепнул тебе от этом, умирая? Громко ли он стонал, когда той сын, как мясник на бойне, разделывал его еще живое тело? Было ли ему при этом так же весело, как в ту ночь, когда он хотел получить кусочек меня?
— О смерти сына мне сказало сердце. А ночной ветер прошептал мне на ухо имя его убийцы.
— Но что тебе до твоего сына? — удивилась Совейз. — Ты ведь погибла при его рождении.
— Мое дитя, — прошептал призрак, сжимая пальцы так, что длинные ногти издали неприятный клацающий звук. — Я отдала свою жизнь за то, чтобы он жил.
— Что ж, даже ваше племя любит своих детей. Золотые яблоки. О, отец мой, дорогой мой отец, неужели ты единственный, кто равнодушен к собственному ребенку?
И такой боли был исполнен этот крик, что призрачная женщина разлетелась, как сгусток тумана при дуновении ветра. Совейз, уже успокоившись, лишь пожала плечами. В конце концов, призрак есть призрак, не более того. Кому и знать об этом, как не ей.
И Совейз двинулась дальше по горной тропе. Этой ночью она наконец нашла его — своего возлюбленного Олору, своего не-брата Чуза, свое Безумие — в одной из пещер в толще утесов.
5
Но почему она по-прежнему искала его? Она же знала, каково будет ей найти то, чем теперь стал ее возлюбленный. Иногда так трудно вести себя разумно или даже просто отдавать себе отчет в том, какую боль могут причинить неразумные действия. Ведь ребенок, глядящий на пламя в камине, чувствует его жар и понимает, что обожжется, но все равно тянет руки к ярким и жадным язычкам.
Так и Совейз, отлично зная, что ждет ее в этой похожей на разверстую пасть пещере, не задумываясь, ступила прямо в огонь.
Сначала она увидела лишь темное пятно во тьме; бесформенное и безликое, оно неуверенно передвигалось по пещере.
Совейз стояла, немая и неподвижная, но тихое свечение, вызванное ею, озарило мрачную берлогу.
Темное пятно отпрянуло, сторонясь света, бормоча что-то невнятное. Эти всхлипывания не имели ничего общего с человеческой речью.
— Говори, — велела она. — Я приказываю тебе.
Тогда темная тварь выпрямилась, придвинулась к ней на несколько шагов и остановилось поодаль, все еще жалобно сопя и раздирая себе лицо ногтями, которым позавидовала бы даже Лилайя.
В этом порождении тьмы уже никто не узнал бы юного насмешливого Олору, в нем вообще не осталось ничего от человеческого облика — за исключением больших, золотистых глаз, теперь налитых кровью, с вечным выражением испуга, да светлых вьющихся волос. Но зато Чуз присутствовал здесь в полной мере. Выражение лица, изгиб кошачьей спины, непрестанно дергающийся рот, непристойные жесты, в которых эта тварь наверняка не отдавала себе ни малейшего отчета. Она дергалась, кривлялась, стонала и хныкала, словно марионетка в руках сумасшедшего кукольника. И имя этому кукольнику, дергавшему за ниточки, хихикающему и всхлипывающему кукольным ртом, было — Чуз, Повелитель Безумия. Совейз горько усмехнулась про себя. Вот он, ее любовь, защита и опора.
Но на лице девушки не отразилось ни горечи, ни радости, ни просто удивления. Она словно превратилась в единую глыбу льда.
И наконец во тьме пещеры прозвучал ее полный презрения голос:
— Приветствую тебя, Хозяин Иллюзий, Повелитель Тьмы, Князь Безумия, Великий Чуз. Ныне я сподобилась чести видеть твою левую половину. До сих пор ты скрывал ее от меня это создание, полное жалости и любви к одному только себе. И где же пальцы-змеи, где прочие признаки твоего божественного происхождения? Где трещотка, что звучала в Белшаведе в день смерти моей матери? Где ослиные челюсти с их вечным жизнерадостным хохотом?
Из всей ее речи безумное существо поняло, кажется, только последнюю фразу, потому что немедленно осклабилось и заорало по-ослиному, да так, что под потолком пещеры заметались в ужасе летучие мыши. Совейз лишь холодно оборонила:
— Вот он, нежный дар неразделенной любви к моему отцу. Не-братья, вы ближе друг другу, чем каждый из вас — ко мне. Глупец. Ну так наслаждайся же его карой. Я больше не побеспокою тебя.
Сказав это, она, не дожидаясь возражений или вообще каких-либо действий со стороны уродца, повернулась и вышла из пещеры.
За спиной у нее раздался стон и визг, мерзкая тварь выползла наружу и устремилась прочь от девушки, карабкаясь по отвесной скале с ловкостью ящерицы-геккона. Убегая, она ухала, гикала и хохотала — быть может, над Совейз?
— О Чуз, — прошептала девушка, — дай мне силы возненавидеть тебя.
Говорят, что следы ее босых ног еще долго дымились, словно наполненные лавой, когда Совейз выходила из гор, возвращаясь на дорогу.
Наутро она наконец вышла к дельте реки Шадма. Острые клыки гор искрошились в пологие каменистые холмы, те, в свою очередь, сменились одинокими валунами посреди топкой низины. Здесь стоял туман, густой и зловонный, его не мог разогнать даже мелкий дождик, пролившийся около полудня. Ветер свистел в камышах, острых и прямых, как лезвия кинжалов.
Сквозь этот туман, оступаясь и пачкаясь в болотной грязи, брела Совейз весь день и всю ночь. Луна огромным фонарем светила ей сквозь тростник. А рядом, у ее бока, немой и печальный, шагал призрак Олору, и она никак не могла прогнать его, хоть и почти прокляла его при расставании. Она шла и несла свою боль перед собой в раскрытых ладонях, и ничто в этих зловонных болотах не посмело потревожить ее: ни рои жадных до крови насекомых, ни поджарые, вечно голодные дикие собаки. Даже ветер стихал, подавленный ее горем, даже топкие кочки старались отползти в сторонку, оставляя ей сухие клочки земли.
На рассвете, когда разбухшая от болотной воды луна провалилась наконец в трясину, а из тростников выбралось заспанное солнце, Совейз стояла над маленьким озерцом с чистой, черной от донного торфа водой — такая же слабая и гибкая тростинка, как тысячи ее сестер, что росли вокруг.
— Оставайтесь навсегда такими ядовитыми и убогими, — пожелала Совейз болотам. — Красота никому не приносит счастья.
И тотчас новое, хоть и гораздо бледнее небесного, солнце поднялось из глубин маленького пруда. Это был розовый, как заря и прекрасный, как сон лотос. Достигнув поверхности воды, он раскрылся, словно протянутая ладонь друга. И на этой раскрытой ладони, прямо в золотистой чашечке, лежал аметистовый самоцвет.
Это появление камня было уже третьим по счету. Первый раз он возник из озера в самом сердце Белшаведа, для еще не рожденного ребенка, когда Чуз заявил, что желает быть ей добрым дядюшкой. А второй раз — в храме Белшаведа, когда дочь Данизэль уже увидела свет. В первый раз этот дар отверг Азрарн, во второй — она сама лишь покосилась на камень, но оставила его лежать там, где появился. Но теперь она была уже не ребенок, а взрослая женщина, рядом с ней не было ни отца, ни матери, которые могли бы решить за нее, и она нагнулась к лотосу и взяла камень в руки. Цветок вспыхнул, как белое пламя и рассыпался тысячью серебряных искр.
Совейз не заметила этого — она рассматривала камень, так и эдак поворачивая его в пальцах. В отличие от большинства игрушек Чуза, которые он постоянно таскал с собой — желтые, красные, черные драгоценности — этот не был помечен никаким знаком. И все же кое-какие письмена читались на его гранях — смутные, словно полу стертые. Когда Чуз подбросил толпе россыпь своих игрушек, в то время как та бесновалась в бессильной ярости, но не могла уничтожить Данизель, этот камень был в числе тех, что полетели в возлюбленную Азрарна.
Ибо Данизель пытались побить камнями. Озверевшая толпа швыряла в нее все, что попадалось под руку, но обычные камни не причиняли матери Совейз ни малейшего вреда. Но когда, пущенный чьей-то рукой, в нее полетел крошечный, черный, как тьма, алмаз, Данизель погибла, сраженная этой песчинкой. Ибо камень был ничем иным как каплей крови Ваздру, каплей крови самого Азрарна. Эта кровь пролилась гораздо раньше, посреди пустыни, но Чуз заботливо сохранил горсть найденных им черных камешков. И пустил в дело вместе со всеми остальными своими игрушками. И маленькая капля крови оказалась тем единственным оружием, которому не смогла противостоять магическая защита Азрарна, наложенная на Данизель.