Но ворчали исподтишка, тайные прелестные письма пописывали, вслух же молчали — кому охота в государеву немилость попасть, живота и имущества лишиться?
30 мая 1707 года Федор Матвеевич Апраксин, родственник государя по жене его брата Федора, отмечал день рождения Петра Алексеевича в деревянном дворце государя. Среди назначенных гостей были и Раилов с Мягковым.
Празднование началось вечером. Днем же состоялись награждения и роздана была милостыня нищим. К вечеру у дома государя зажгли смоляные бочки. Яркие огни в окнах дворца привлекали к себе завистливое внимание прохожих. Мягков и Раилов прибыли на торжество вместе с Корнелием Крейсом и Иоганном Бреннеманном. Все четверо были без шпаг, поскольку во избежание дурных последствий от прилежного осушения бутылок строго было запрещено являться на празднование при шпагах.
Пажи встречали у пристани, камер-юнкеры — у крыльца, камергеры стояли наверху у дверей в синих ливреях, расшитых серебром. В прихожей сидел полицейский чин, записывавший имена прибывших, и четверка моряков не замедлила ему объявиться.
Государь жил довольно просто, поэтому в день его тезоименитства дворец приукрасили. Прибыло довольно много иностранцев, щеголявших расшитыми кафтанами и павлиньими перьями на широкополых шляпах. В первой комнате велись разговоры, обсуждались события и стояли группами молодые люди, благоговейно внимавшие речам доблестных мужей, которые живые примеры видели в своей жизни, и то было обстоятельством, достойным восхищения и внимания со стороны малоопытной молодежи.
В другой большой комнате все было иначе — здесь преобладали шум, говор, звон кубков, пришедшие обнимались, радуясь встречам, за клубами табачного дыма порой ничего не было видно. Здесь царило равенство — без различия чинов, званий да лет. Шла по кругу чаша с горящим пуншем, к ней прикладывались все, независимо от возраста и чина. Заводилою всему был государев шут Балакирев. Откуда он взялся, никто толком не знал, только уважали Балакирева за талант острослова, а некоторые побаивались и порой даже ненавидели. А как прикажете любить шельму, которая самому государю на веселый вопрос: «А правду ли при двое говорят, что ты дурак?» — со смелостью ответствовал: «Чужим слухам не верь, Петр Алексеевич. Мало ли что говорят! Они и тебя умным называют!»
Сегодня шут был в ударе, и немало гостей уже стало жертвою его острот и привлекло внимание окружающих. Некоторые, осердясь, обещали добраться до шутовой спины и проверить ее на крепость розгами, иные делали вид, что особого ничего не случилось, меж тем как Балакирев уже осмеивал другого да третьего. Между гостями блуждала изустно история, как Балакирев светлейшего князя Меншикова проучил за угрозы. Шут разбил привезенный царем из Голландии стеклянный улей, которым Петр Алексеевич очень дорожил, взял соты и оным медом намазал Александру Даниловичу губы и в руки соты вложил. Меншиков меж тем возлежал с храпами, по причине недавнего неумеренного веселия, на одной из скамей тенистого парка. Сделав гнусное дело свое, Балакирев кинулся к
Царю.
— Ваше величество! Поглядите только, что за кощунство Алексашка свершил!
— Что? — недовольно спросил сонный Петр, тоже принявший пуншей довольно изрядно.
— Да на ваш любимый улей посягнул! — с притворным ужасом вскричал Балакирев.
Царь, схватив свою тяжелую трость, что гуляла уже не по одной спине, поспешил к месту. Александр Данилович лежал пьян да в меду. Увидев столь очевидные следы причастности к разбитию улья, Петр Алексеевич принялся охаживать Меншикова тростью по всем местам. Мен-шиков завопил, ничего не понимая. Балакирев же, сидя неподалеку, крикнул.
— То-то, Алексашка! Будешь знать, как грозиться! Ферштеен?
Если заводилою был Балакирев, то разводил все Иван Иванович Бутурлин, получивший титул князя-папы за подвиги на пирах. Вот и сейчас он подносил кубок с заморским рейнвейном тучному адмиралу Сенявину. Сенявин осушил кубок, хлопнул пустой чашей о стол и, заметив бравую четверку, прибывшую в мундирах и при регалиях, направился к ним. Крепко пожав руки каждому, Сенявин сказал.
— Знаю о вашей неудаче, токмо ни я, ни государь в случившейся неудаче доблестного вашего экипажу вины не видит. Сие есть дело случая, которого, пожалуй, и предусмотреть невозможно!
Показал на стоящего рядом немца в зеленом суконном кафтане. Лицом иноземец был правильным и телосложения строгого.
— Знакомьтесь, — сказал Сенявин. — Андрей Иванович Остерманн, по иностранной переписке значится. На службе недолго, да умом выделиться уже изрядно сумел.
Немец почтительно и с достоинством поклонился. Каждый представился ему, отметился поклоном и рукопожатием.
— Баю я, — сказал Сенявин с усмешкою, — быть вам вскоре в далеком походе товарищами.
И по лукавому прищуру его видно было, что не только предполагает это Сенявин, но точно знает даже — когда, с кем и для которых целей путешествие совершено будет.
Он отошел, а новые товарищи поговорили промеж собой о политических делах да новостях светских и по предложению Иоганна Бреннеманна прошли в дальнюю комнату. Тут царила совсем иная обстановка, пили пиво и пунш, а курили куда как достаточно, похоже, что и чаши с кубками ото ртов отнимали лишь затем, чтоб табачный дым из трубки всосать. Пили в этой комнате сплошь иностранцы — офицеры, служившие в армии Петра, купцы, прибывшие в город с товарами, шкипера, что провели свои суда через неспокойное море к русским берегам.
Выпили и наши морячки. Пили достойно и без глупых ограничений. Остерманн и Бреннеманн завели нескончаемый разговор на своем языке, Корнелий Крейс для чего-то Головкину Гавриле Ивановичу понадобился, понятно, что не просто так, Гаврила Иванович после смерти боярина Федора Алексеевича Головина все его посольство принял и отвечал за внешнюю политику государства.
Мягков да Раилов мешать никому не стали, а прошли еще в одну комнату, где, по обыкновению, играли в шахматы да шашки, но и здесь было скучно, а потому скука и привела наших капитан-лейтенантов в зал, в коем вдоль стены длинным рядом сидели напудренные матушки в широких робронах, поглядывая на разнаряженных дочек своих, затянутых в немецкие, корсеты из китового уса.
Мягков сошелся в контрадансе с княжной Черкесской. Девица танцевала изрядно и все кокетливо стреляла подведенными глазками в обветренное лицо моряка. Иван же политесы вести не умел, а ежели честно сказать, то и желания не испытывал. Потому княжна даже рада была окончанию менуэта и тому, что рассталась наконец с неразговорчивым своим кавалером. Иван постоял, глядя, как брат его Яков Раилов гусаком торжественно вышагивает подле невеликой ростиком изнеженной девицы с преми-ленькой мушкой над верхней губой, потом прошел в общий зал, где залпом и изрядно выпил сразу несколько поднесенных ему кубков. Уходить даже и пытаться не стоило, стража на дверях получила, как обычно, указание ранее девяти никого не выпускать, а оставаться здесь значило стать искусителем князь-папы Ивана Ивановича Бутурлина: увидит одинокого да скучного, обязательно же, подлец, кубок Большого Орла поднесет, после коего разум и остатки стеснительности потеряешь. Капитан-лейтенант Мягков искушать своим присутствием князь-папу не стал, улизнул к иностранцам, где Остерманн с Бренне-манном, уже вольно расстегнутые, раскуривали по второй, а то и по третьей трубке.
— Ван-ня, — с улыбкою нетвердо сказал капитан Брен-неманн. — Что гуляешь напрасно? В твои годы надобно девиц взглядами завлекать. Всему свое время — время… э-э-э… голоштанным бегать и время гнездо семейное вить, время политесы… э-э-э… с девицами вести и время пуншем душу травить.