Но сейчас Жасминов ничего к своим словам добавить не успел. Со своего места встал белый и кипящий гневом Апраксин и долбанул кулаком по столу так, что карты в стороны полетели.
— Коммуняки тебе не нравятся? — наливаясь кровью так, что усы стали невидимы на его побагровевшем лице, спросил Апраксин. — Ах ты, контра недобитая! Ты что ж думаешь, коли партбилет в девяносто втором сжег, так и чист теперь перед Богом? Да мы таких, как ты, в сорок втором на переправе под Калачем!.. — Он задохнулся от гнева, закашлялся, и кашель этот, как ни странно, разрядил напряжение, воцарившееся за столом.
— Не, мужики, — сказал Магомет. — Вы как хотите, а я пойду. Послезавтра встреча с Аллахом, постричься надо, побриться, барашка зарезать.
— Барашка-то зачем резать? — не поняли сидящие за столом.
— Махан кушать будем, — объяснил Магомет. — Сытый мужчина — смелый мужчина, смелый мужчина гордый мужчина. Аллах смелых любит.
Некоторое время все молча смотрели вайнаху вслед.
— Интересно, — задумчиво сказал Жасминов, — нас там по секторам принимать будут или в порядке живой очереди?
— Тебе-то какая разница? — удивился успокоившийся Апраксин.
— Есть варианты, — продолжая о чем-то размышлять, странно отозвался учитель физики. Поднялся и Степанов.
— Пойду я, мужики, — тонким голосом сказал он, обеими руками приглаживая светлые кудри, окружающие нимбом лысину. Смотрел он так, как могло бы смотреть постное масло, дай ему Господь глазки.
— Ты-то куда? — встопорщил усы Апраксин. — Обиделся, что ли? Так я не тебя, я Жасминова имел в виду. Я-то знаю, что ты свой партбилет за иконой в горнице хранишь. Посиди еще. Рано. Я сейчас «томатовки» принесу, вздрогнем малость.
Степанов вздохнул. -
— Другим разом, — горестно сказал он. — Мы вчера с Клавдией поругались. Мириться пойду. А то ведь и помириться не успеем.
Поднялся и Жасминов.
— И я пойду, — хмуро и недовольно проговорил он, тщетно стараясь не смотреть на Апраксина. — Вечер уже, а у меня кабанчик некормленый.
Апраксин с Коняхиным остались вдвоем. Апраксин наклонился, собирая рассыпавшиеся по земле карты, бросил их на стол и задумчиво оглядел пустые скамейки.
— Ну что, Петрович, по соточке? — предложил. — Я сбегаю.
— Не хочется, — отказался Коняхин. — Что-то сердце давит. Мои-то все в Сочи уехали. Как они там без меня? Назад вряд ли успеют.
— Ну пошли, коли так, — согласился Апраксин. — Не Щодному ж мне здесь сидеть!
Они неторопливо прошлись по Рабочей улице, Партизанским тупиком вышли на Лазоревую, где жили. Уже темнело, во многих хатах горел свет. В доме, где жил Жас-минов, по стенам комнаты метались тени. Сам Жасминов сидел за столом и что-то писал, время от времени задумчиво покусывая кончик ручки.
— Пишет, — со смешком толкнул Коняхина в бок Апраксин. — Гляди, Петрович, никак наш учитель грехи считать взялся?
— Хорошо бы свои, — сказал Коняхия.
Глава пятая
Дома Юры Лукина не было. Дома была его жена Катя.
— А Юра в город поехал, к отцу, — сказала она. — Что-то непонятное творится. Он и поехал узнать, что да к чему.
— А когда будет? — спросил Кононыкин. — Или сегодня приедет, или завтра с утра. У него тре-тий урок, значит, до одиннадцати будет точно. — У вас телевизор работает? — спросил Кононыкин.
— Что вы, — мягко сказала Катя, — телевизоры в поселке ни у кого не работают. И по радио музыка странная.
— А передачу вы слышали? — нетерпеливо продолжал расспросы Дмитрий.
— Соседи рассказали, — кивнула Катя. — Потому и радио не выключаю, говорят, повторение обещали.
Хорошая жена была у Юры Лукина. Спокойная, светлая. На нее и смотреть приятно, не шалашовка какая-нибудь вроде постоянных знакомых Кононыкина. С женщинами ему вечно не везло. То фанатка подвернется, которая со спартаковскими болельщиками пол-Европы проехала, то панкушка с гребнем поперек головы из перехода на Старом Арбате, а в последний раз вообще попалась наркоманка со стажем, сначала все Димкины сбережения иа ацетонку пустила, потом книги продавать стала, а через некоторое время выяснилось, что она еще и у гостиницы «Москва» постоянно подрабатывает. Из-за этого у Кононыкина вышел нехороший скандал с ее сутенером, благо без поножовщины обошлось. А могли бы запросто пырнуть!
На Катю хотелось просто смотреть. Тихая и спокойная она была, как лесная речка.
— Можно я у вас посижу? — попросил Кононыкин.
— Чай пить будете? — спросила Катя. По радио раздавались заунывные вздохи и плач. Неожиданно наступила пауза.
— Вы слушали музыкальную поэму Альфреда Шнитке «В геенне огненной», — объявил диктор. — Слушайте музыкальную пьесу Вивальди «Плач по христианским мученикам».
На взгляд Кононыкина, различия между только что звучавшими вздохами и теми, что начали звучать после объявления диктора, не было. Не плач слышался по радио, а стон. Причем стонали эти самые мученики.
В распахнутое окно слышались голоса. В одном из говоривших Кононыкин без труда узнал Акима Поликратова. Неутомимый сплетник уже был по соседству.
— Ну уволили меня за прогулы, — горячился Аким. — Так ведь сам знаешь, мне все равно больше там ходу не было. Я ж за критику пострадал, Степаныч, ты что, не помнишь?
— За сплетни тебя уволили, — сипло сказал собеседник Поликратова. — Помню, какие ты сплетни про начальника и секретаршу распускал! Его даже жена тогда-бросила, насилу помирили!
— Так ведь правду говорил, — ахнул Поликратов. — Правду же, Степаныч! Я ж такой, я всегда за правду стоял! Ты и напиши коротенькую такую характеристику, правдолюб, мол, за то и страдал от начальства.
Катя подошла к окну и захлопнула его.
— Бывают же такие… — неприязненно сказала она.
На клеенке стола стояла сахарница, блюдце с куском масла и еще одно — с домашним сдобным печеньем.
Чай был горячим и вкусным. Чувствовалось, что к нему примешаны какие-то травы. Да и печенью не знавший сладости домашнего уюта Димка Кононыкин уделял должное внимание.
— Вы есть хотите? — спросила Катя. — А то я сегодня пиццу делала, а тут такое…
— Спасибо, — гордо отказался Кононыкин. — Я сыт. «И разговаривает по-человечески, — подумал он. — Анджелка сроду не могла двух нормальных слов сплести. «Закумарим? — спрашивала она. — Мне догнаться надо». Все у нее было жаргонным: ширево, капуста, малешница, целяк, косяк, крутизна. Не женщина, а Эллочка-людоед-ка. И ведь я с ней жил!» — внезапно ужаснулся Кононыкин. На душе у него от этой мысли стало пусто, одиноко и светло, как бывает в коридоре студенческого общежития в период летних каникул.
— Катя, — спросил он. — А что вы думаете о происходящем?
— Ничего, — ответила та. — А что об этом можно думать? Жалко только, что все так быстро заканчивается. Правда?
Кононыкин пробормотал что-то невнятное.
— Еще чаю? — вежливо спросила Катя.
— Нет, спасибо. — Кононыкин торопливо поднялся. — Поздно уже. Я пойду. Вы Юрику скажите, что я заходил, ладно? Мне его обязательно увидеть надо… до послезавтра.
— Обязательно, — грустно сказала жена Лукина. — Потом увидеться будет куда труднее.
— До свидания, — сказал Дмитрий. — До завтра. Он вышел во двор. Над головой уже раскинулось звездное небо, и почти в зените, в районе Большой Медведицы, словно зловещий немигающий глаз высветилась оранжево-голубая огромная звезда. Величиной она была с изюмину. Ну вот, вздохнул Кононыкин, вот и последние сомнения отпали. Звезда горела, заливая мир своим мертвящим светом, и свет набирающей полноту луны рядом с этим мощным и ровным свечением казался жалким. На горизонте слабо мерцало зарево. Воздух был чист и свеж, небеса безоблачны, и Дмитрий наконец ощутил сожаление о том, что подходит к концу. Но сожаление это было каким-то эфемерным, скорее всего потому, что крушение мира не сопровождалось разрушениями и пожарами, смертями и пеплом. Отсутствие нагромождения человеческих несчастий не давало вере в предстоящий конец всей человеческой эпохи разрастись и тем превратиться в горькую неизбежность, ощущаемую разумом и сердцем. Был обычный вечер, за которым обязательность утра казалась незыблемо неизбежной. Все воспринималось страшным, но увлекательным приключением. Попытка заглянуть за таинственную черту давалась сразу всем, и оттого предстоящее не вызывало в Кононыкине животного страха. Страшно уходить одному, каждый из живущих верит в бессмертие остального человечества, поэтому обещанное светопреставление скорее воспринималось началом чего-то странного, и было немного обидно, что там, впереди, существует такая же канцелярская скука рассмотрения письменных свидетельств о человеческой порочности.