Седые старухи, и в святилище живя, забот своих не оставляют, всех сирых, убогих да калеченных, жизнью битых, смертью отринутых привечают, дают кров, пищу и догляд, избавляя родичей от лишних ртов, от обузы.
Шык, когда выходили путники из Сырых оврагов, расстелил видавший виды Чертеж Земель Великого Хода, еще Ведом даренный, и узловатым пальцем с желтым, обломанным ногтем провел по серой коже, по наколотым на ней разноцветными красками линиям:
— На полуночь пойдем сперва. К соленой воде, к чудам, они — народ тихий, безопасно там. Дале — к закату забирая, выйдем к оконечности Ледяного хребта. Обойдем его, и попадем в Северу. Там для нас главное гремам не попасться и с влотами не встретиться. А уж по Севере на восход двинемся, прямо до самого Обура. Пока до него дойдем, я мыслю, уже лето будет. Через Обур переправимся — и по Диким лесам прямо до Моста Народов. Если богова воля будет, в начале ревуна на Той Стороне окажемся. Но это не скоро еще. А пока на лызунках побежим, по насту хорошо идти будет, через семидицу к Лысой горе выйдем. Там я с Алконостом-вещуном говорить буду, он ничью руку не держит, авось скажет чего путного. А Лунька с отцом повидается, небось соскучился уже?
Луня тогда лишь молча кивнул согласно, а у самого сердце забилось отец, в былые времена первейший охотник, зверовик, добытчик, всегда был для Луни тайной гордостью. Крепко в душе переживал Луня, что среди всех ровесников своих в городище он один сиротой круглым был. Ребятишек, у кого отцов недоставало, не мало насчитывалось в городище, ведь каждому пахарю-орату за меч в тяжкую годину браться приходилось, а войская доля, известное дело: битва, слава да тризна… Но вот чтобы ни отца, ни матери такой Луня один был, причем жив отец у него, жив! Жив, а как мертвый…
Верил Луня, всегда верил, по ночам во сне не раз видел, что поправился отец, вернули ему светлые боги душу, разогнали тучи, что разум застили. Но годы шли, а отец все также жил у Седых, и когда Луня навещал его там, то всегда заставал сидящим у очага и глядящим в огонь невидящими глазами, молчаливого и никого не замечающего.
Поскрипывая лызунками, опираясь на пешни, путники выбрались из оврага и выкатились на небольшую, заснеженную полянку у подножия Лысой горы, окруженную плотной стеной могучих, суровых в своем величии дубов. На белом снегу четко выделялся узкий, похожий на трещину в древесном стволе вход в пещеры, чуть заметно курящийся то ли дымком, то ли паром. Там, в недрах горы, и жили Седые, а было их всего полтора десятка, полтора десятка высохших, сморщенных, еле-еле двигающихся бабок, умудрявшихся, однако, не только себя блюсти, но и два десятка умом повредившихся, калеченных и вечно болезных родовичей содержать.
Шык ловко объехал поваленный, разлапистый древесный ствол, что под толстой снежной шубой походил на уснувшего медведя, остановился, снял лызунки, воткнул их торчкмя в снег, рукавицей огладил жесткий, остевый мех с нижней стороны каждой лызины, стряхивая намерзший ледок. Луня с Зугуром сделали то же, оправили одежду, смахнули с лиц куржу инея, Зугур обломил с длинных усов наросшие по дороге сосульки — вроде уже и сечень к концу, а так зябко, словно и просинца половина не прошла, только шевеление в дороге грев и давало.
Минув устье подземелия, путники оказались в небольшой пещерке с низким сводом. Здесь было сумрачно, в бронзовом поставце неярко горела длинная лучина. Вдоль каменных стен стояли широкие, выскобленные до желтизны лавки, две прялки с вырезанными на лопатинах громовыми знаками — от дурной нечисти. В глубине пещерки виднелся проход, ведущий в глубь горы. Оттуда слышались голоса, шарканье ног, старческие покряхтывания.
Вскоре появились и хозяйки Лысой горы — в пещерку, где стояли Шык, Луня и Зугур, вступили три сгорбленные, седые старухи, одетые в теплые душегрейки и длинные шерстяные юбки и увешанные особыми, бабьими, оберегами.
— Здоровия вам, бабушки! И тебе, Стана, и тебе, Незванна, и тебе, Краса! — низко поклонились путники Седым. Шык, выступив вперед, подал старухам руку, помогая усесться на лавку. Стана, самая сморщенная, седая и горбатая бабуля, к тому же еще и одноглазая, поправив сработанную из светьи гривну на шее, проскрипела:
— И тебе здравия желаю, волхв Шык, что отринул свой посох и свое имя! И Луня тут? Здравствуй, внучек, как подрос-то! Незванна, глянь-кось, каков стал!
Незванна, отложив в сторонку свою клюку, подняла с лица пряди выбеленных временем волос, зыркнула бельмастыми глазами на Луню:
— И верно, Лунька! Отца навестить прибег? Молодец, внучек, молодец! А это ктось? Не знаю я сопроводника твоева, Шыкушка. Хтой-то?
Зугур выступил вперед, поклонился еще раз:
— Не род я, старушки! Зовут меня Зугур, я вагас, сын вождя Зеленого коша.
— А и ладно… — махнула сморщенной рукой Стана, простодушно сказала: — Вагас, так вагас, лишь бы человек был хороший.
— Небось Шык плохого с собой не приведет! — вмешалась в разговор Краса, склонив свой длинный и крючковатый нос с бородавкой на конце к самому уху Станы. Старухи согласно закивали и выжидающе посмотрели на Шыка, мол, чего скажешь, волхв, с чем пожаловал?
— С поклоном мы к вам, бабушки, от всего рода Влеса, от земель наших, от людей. — не спеша начал говорить Шык: — Путь наш долог будет, вот мы в начале вас навестить решили, погостить маленько, ну, и Алконосту поклониться…
— Ай, Шык, вечно ты как вьюн речной! — сердито блеснула единственным глазом из-под клочковатых бровей Стана: — Сроду я от тебя прямого слова не слыхивала, а ведь я тебя еще сосунком помню! В будь закраинную заглянуть хочешь? Так так и говори, а не вертись цмоком на угольях! А про поход ваш мне ведомо. Про тот, из которого вы вернулись недавно. А вот куда нынче идете… То ваше дело! Но перечить воле твоей, Шык, я не буду, да и сестры мои тож. Про великие беды, что мир сострясают, раскалывают его на две части, известно нам, но Алконост ничью сторону не держит, а потому все так будет, как он захочет. Идите за нами, родичи, и ты, пришлый человек Зугур, обогрейтесь, перекусите, чем Род послал, что Яр даровал, а как отдохнете, приходите к Мертвому Омуту, мы с сестрами там вас дожидаться станем…
Старухи, опираясь на клюки, не спешно поднялись, и шаркая ногами, двинулись внутрь горы. Путники отправились следом. Зугур, невольно пригибая голову, недовольно пробормотал что-то про мышиные норы, по которым ему опять приходиться лазить, Шык молчал, задумавшись о чем-то своем, и лишь Луня, радуясь предстоящей встречи с отцом, забежал вперед и принялся выспрашивать у Седых, как он поживает, да не болеет ли…
Неширокая и извилистая нора, по которой шли путники, привела их в Припасную пещеру, оттуда — в Трапезную, оттуда — в Мойню, где тек неглубокий подземный ручей, не замерзавший даже в самые лютые зимы, а уж потом они оказались в Большой пещере, длинном подгорном зале, где жили Седые и все, кто был у них на попечении.
Зал, поделенный деревянными и каменными перегородками на клетушки, отапливался десятком дымных очагов. Клубы черного в полумраке дыма поднимались к неровному, изрядно закопченному каменному потолку и сквознячком утягивались вон, в тайные отдушины и отнорки. В конце Большой пещеры высился деревянный идол, обряженный в вышитое нарядное платье Мокошь, Великая Мать, Прародительница всего живого, главная бабья, а коли подумать, то и вообще главная богиня родов.
Навстречь путникам, приплясывая, гыгыкая и звеня бронзовым бубенцом, бросился дурачок Мизя, из рода Горностая, человечек добрый, ласковый ко всему живому, но в свои сорок зим так и оставшийся по воле богов с разумом полутора годовалого ребетенка.
Мизя любил весь мир, ластился ко всем, а если его отталкивали, обижался и плакал. Дурачка жалели, но в городище Горностаев жить ему было тяжко — поди угляди за блажным. Так Мизя оказался в Лысой горе.