Но почувствую это торжество на своей шкуре.
На русском.
Русского артиста освищут, ошикают за то только. что он русский.
И я всей болью души почувствую, что за фальшивая монета патриотизма это «патриотарство». Что за несправедливость, что за возмущающая душу подделка национального чувства этот «национализм».
Я входил в итальянское собрание, которое сейчас казнит иностранного артиста только за то, что он русский.
Какая нелепая стена ставится между артистом, талантом, гением и публикой!
Как испорчено, испакощено даже одно из лучших наслаждений жизни — наслаждение чистым искусством!
Как ужасно чувствовать себя чужим среди людей, не желающих видеть в человеке просто человека!
Все кругом казались мне нелепыми, дикими, опьяненными, пьяными.
Как они не могут понять такой простой истины? Шаляпин — человек, артист. Суди его как просто человека, артиста.
Как можно собраться казнить его за то, что:
— Он — русский!
Только за это.
Я в первый раз в жизни чувствовал себя «иностранцем», чужим.
Все был русский и вдруг сделался иностранец. В театр было приятно идти так же, как на казнь. Я знаю, как «казнят» в итальянских театрах. Свист — нельзя услышать ни одной ноты.
На сцену летит что попадет под руку.
Кошачье мяуканье, собачий вой.
Крики:
— Долой!
— Вон его!
— Собака!
Повторять об успехе значило бы повторять то, что известно всем.
Дирижер г-н Тосканини наклонил палочку в сторону Шаляпина.
Шаляпин не вступает.
Дирижер снова указывает вступление.
Шаляпин не вступает.
Все в недоумении. Все ждут. Все «приготовились».
Дирижер в третий раз показывает вступление.
И по чудному театру «Скала», — с его единственным, божественным резонансом, — расплывается мягкая, бархатная могучая нота красавца-баса.
— Ave Signor!
— А-а-а! — проносится изумленное по театру. Мефистофель кончил пролог. Тосканини идет дальше.
Но громовые аккорды оркестра потонули в реве: — Скиаляпино!
Шаляпина, оглушенного этим ураганом, не соображающего еще, что же это делается, что за рев, что за крики, выталкивают на сцену.
— Идите! Идите! Кланяйтесь!
Режиссер в недоумении разводит руками:
— Прервали симфонию! Этого никогда еще не было в «Скала».
Театр ревет. Машут платками, афишами. Кричат:
— Скиаляпино! Браво, Скиаляпино!
Где же клака?
Когда Шаляпин в прологе развернул мантию и остался с голыми плечами и руками, один из итальянцев-Мефистофелей громко заметил в партере:
— Пускай русский идет в баню.
Но на него так шикнули, что он моментально смолк.
С итальянской публикой не шутят.
— Что же «король клаки»? Что же его банда джентльменов в желтых перчатках? — спросил я у одного из знакомых артистов.
Он ответил радостно:
— Что ж они? Себе враги, что ли? Публика разорвет, если после такого пения, такой игры кто-нибудь свистнет!
Это говорила публика, сама публика, и ложь, и клевета, и злоба не смели поднять своего голоса, когда говорила правда, когда говорил художественный вкус народа-музыканта.
Все посторонние соображения были откинуты в сторону.
Все побеждено, все сломано.
В театре гремела свои радостные, свои торжествующие аккорды правда.
Пытки начались.
Прошло полчаса с начала спектакля. Арриго Бойто, как на операционном столе, лежал у себя на кровати. Звонок.
— Из театра.
— Что?
— Колоссальный успех пролога.
Каждые полчаса посланный:
— Fischio повторяют!
— Скиаляпино овация!
— Сцена в саду — огромный успех!
— Ессо il mundo — гром аплодисментов!
Перед последним актом влетел один из директоров театра.
— Фрак для маэстро! Белый галстук! Маэстро, вставайте! Публика вас требует! Ваш «Мефистофель» имеет безумный успех!
Он кинулся целовать бледного, взволнованного, поднявшегося и севшего на постели Бойто.
— Все забыто, маэстро! Все искуплено! Вы признаны! Публика созналась в ошибке. Все забыто! Забыто, не так ли? Идите к вашей публике. Она ваша. Она вас ждет!
— А Мефистофель? — спрашивает Бойто. — Это не такой, каких видели до сих пор? Увидали, наконец, такого Мефистофеля, какой мне был нужен? Это гетевский Мефистофель?
— Это гетевский. Такого Мефистофеля увидели в первый раз. Это кричат все.
— В таком случае я завтра пойду посмотреть в закрытую ложу.
И Бойто повернулся к стене:
— А теперь, дружище, оставьте меня в покое. Я буду спать. Я отомщен.
Неясные времена
(два романа)
К читателю. Прилагаемые произведения представляют собою два отрывка из двух романов. Первый — из аристократической жизни — принадлежит перу «постоянного читателя газет» мещанина Сидорова, и написан им, как говорит автор в предисловии, «на основании догадок, толков и наблюдений над свершающимися фактами общественной жизни». Другой роман, рисующий деревенскую жизнь, принадлежит перу графини Зизи Загорецкой. В предисловии, написанном голубыми чернилами на японской бумаге, говорится, что «роман этот, представляющий точную фотографию современной крестьянской жизни, направлен ко благу отечества и написан на основании личных летних наблюдений, рассказов одного бывшего штаб-ротмистра, а ныне земского начальника, а также постоянного чтения журнала «Гражданин». Оба эти отрывка войдут со временем в наш колоссальный, необъятный по размерам труд, который будет носить название:
«Как русские понимают друг друга».
В 12 часов дня в роскошных покоях графа Закулды-Закулдайского сидели гости, ели ломтями ананасы и пили большими стаканами шампанское.
— Господа, — воскликнул, поднимаясь с места, граф Егозин, — позвольте провозгласить тост! За скорейшее возобновление крепостного права!
— Ура! — дружно грянули все присутствующие и полезли чокаться с графом.
— Да, любезнейший граф, — сказал князь Болтай-Болдаревский, — конечно, в возобновлении крепостного права единственный путь к спасению России. Но не следует забывать о другой, весьма важной реформе, которая должна сопутствовать. О введении всеобщего, повсеместного и ежечасного дранья. Лоза! Лоза, — говорю я, — вот орудие. От розги произрастет то древо жизни, которое покроет тенью благополучия родную Русь!
— Ура! — крикнули было присутствующие, но их остановил князь Тугоуховский-младший.
— Да! Но не разучился ли наш распущенный народ пороться? Не потерял ли он привычки?
— Не потерял! — с живостью воскликнул граф Егозин. — Не потерял! Напротив, народ только и жаждет, чтоб его пороли! Со мной был случай…
— Неужели вас? — с испугом воскликнула княжна Кики.
— Не меня, а я! — внушительно отпарировал граф. — Гощу я в деревне и куда ни пойду, мужик за мной, погорелец. У меня в деревне, надо вам сказать, березовый лес чудный. Ходит за мной и канючит: «Березки бы мне, ваше сиясь!» Не могу я в толк взять: чего ему от меня нужно? Но вдруг меня словно осенило. «Эврика!» Завел я его в лес, разложил и всыпал. И что ж вы думаете? Успокоился! Встал, почесался, сказал: «Здорово». Сам признал, что ему это здорово. И побежал стремглав поделиться радостью с семейством. С тех пор он больше не нищенствовал. А к высшим преисполнился такого благоговения, что, как завидит меня издали, бросается бежать сломя голову других о моем приближении оповещать!