Выбрать главу

В годы нашей тесной дружбы и полной взаимной доверенности мы с Власом никогда не говорили об этом мальчике, которого я хорошо помню весьма избалованным Сережей у приемных его родителей Ракшаниных.

В бесчисленном полчище репортеров «Русского слова» молодой человек не проявил дарования, которое свидетельствовало бы о наследственности от предполагаемого отца, ниже от бабки Соколихи: этой сударыне при всей ее злокачественности никак нельзя было отказать в литературном таланте. Короткую, но беспутную жизнь свою Сережка кончил скверно. После большевицкого переворота и гибели «Русского слова» снюхался с победителями, напечатал в «Известиях» письмо с отречением от «проклятой буржуазии», получил ответственную командировку в Ростов на пост не то инспектора, не то цензора местной печати. Но там же вскоре пал «жертвою борьбы роковой» — не в поле битвы с белогвардейцами, а в пьяной трактирной драке.

Жизнь Власа Дорошевича очень четко и определенно делится на пять периодов: московский подготовительный (мелкое репортерство и работа в юмористических журналах), московский фельетонно-хроникерский («За день» в «Новостях дня» и «Московском листке»), одесский («Одесский листок» и путешествие на Сахалин), петербургский (моя «Россия») и — самый важный и длительный — третий московский (создание «Русского слова»). За исключением последнего периода, когда судьба развела нас по разным дорогам (не нарушив, однако, нашей старой дружбы), мы с Дорошевичем были так тесно близки, что мне трудно писать о нем одном иначе, как анекдотически: иначе пойдет автобиография. Анекдотов же о нем достаточно включил я и в «Девятидесятников», и в «Закат старого века», и в «Дрогнувшую ночь», и в «Лиляшу», и в «Вчерашних предков», где Влас проходит иногда под собственным именем портрета, иногда в составе сборного типа журналиста Сагайдачного.

Я очень любил Власа[19]. Полагаю, что и он меня не меньше — по крайней мере, в годы совместной работы, как в «России», или хотя бы параллельной, как в его московских периодах. В создании им «Русского слова» я не принимал участия. Но вовсе не потому, будто, как не раз меня пытались уверить. он не хотел впустить меня в газету, опасаясь моего «непомерного» (как любил он выражаться) темперамента и своевольства, которыми я, дескать, «погубил» так блистательно преуспевавшую «Россию». Нет, помогать ему в строительстве «Русского слова» я не мог просто потому, что был в это время сперва ссыльным в Сибири и Вологде, а затем эмигрантом в Париже. А что сношения наши и в этом сроке не прекращались и продолжали быть наисердечнейшими — лучшее доказательство, что все мои «Сибирские этюды» были напечатаны в «Русском слове» Дорошевича и в «С.-Петербургских ведомостях» кн. Эспера Ухтомского: единственных двух редакторов, не убоявшихся помещать статьи литератора, которому «запрещено писать».

Мне только пришлось расстаться со старым привычным моим псевдонимом Old Gentleman. Сперва я подписывался «Борус» (гора в Саянах, видная снежною вершиною из Минусинска, за 270 верст), потом (это уже с 1903 года в «Руси» А. А. Суворина) «Абадонна». А как скоро вырвался за рубеж, в эмиграцию, дал себе слово, что впредь никогда не напечатаю ни единой псевдонимной строки. И, слава богу, слово свое тридцать лет держал, отвечая за все, что писал, именем и фамилией.

Дорошевич терпеть не мог писать письма. Однако в Минусинске я то и дело получал от него писульки — крупным энергическим его почерком с сильными черными нажимами, — увещавшие все к одному и тому же: «Пишите, пишите, пишите! Не стесняйтесь размерами! пишите!» — это дословная выписка из одной его цидулки. А в своем «Сахалине»[20], присланном мне в Минусинск, он написал такое «объяснение в любви», что я эту книгу прятал от знакомых, опасаясь, что кто-нибудь, прочитав, скажет с укоризною:

— Ну, знаете, Александр Валентинович, это уж Дорошевич хватил через край! Это вам, голубчик, не по чину!

Теперь эта книга вместе со всею проданною библиотекою у чехов в Праге. Уповаю, что цела.

А когда перевели меня из минусинской ссылки в вологодскую, как Дорошевич встретил меня на перепутье, в Москве на вокзале! «Суровый славянин, он слез не проливал»[21], а тут всего меня исслезил! И я уверен, ни одна из возлюбленных дам его сердца никогда не была так исцелована, как я. мохнатый и бородатый, в сибирской дохе. Что тем замечательнее, что ни он, ни я никогда не были охотниками до изъявления чувств и «телячьих нежностей», а к поцелуйным обрядам между друзьями я чувствую решительное отвращение.

Рано поутру мне надо было следовать дальше в Вологду, и всю-то ночь просидели мы вдвоем в кабинете «Славянского базара», не заметив, как в беседе, полной воспоминаний прошлого и предположений о будущем, пролетели часы. Ну, и что греха таить! Шампанского тоже приняли внутрь предостаточно!

Полтора года спустя, вскоре после убийства Плеве Егором Сазоновым, моя жена при помощи А. А. Столыпина выхлопотала мне у Лопухина замену ссылки «отпуском» за границу. Я приостановился в Москве, чтобы проститься с отцом, родными и Дорошевичем. А он повез меня на Воробьевы горы — прощально поклониться Москве. Об этой поездке я года два тому назад рассказал в «Сегодня» в этюде «Вербовщица Сатаны»: встретили мы тогда некоторую такую личность на пути к Воробьевке…[22] А там сидели втроем: Влас, Виктор Александрович Гольцев и я, — смотрели через реку на Новодевичий монастырь и говорили о человеке, которого там только что похоронили.

В это время Влас, во главе «Русского слова», был уже очень крупною — «всероссийского значения» — силою, зарабатывал огромные деньги и жил богато. Однако еще далеко не с тою нелепою и неуютною роскошью, в какую впоследствии втянула его «погубительница» Ольга Николаевна Мит-кевич, с которою он, безумно влюбясь, вступил в законный брак (второй).

Предшествовавшая гражданская его супруга, тоже фарсовая артистка, тоже красавица, была хорошая русская баба-домоводка — умела окружить Власа комфортом, создать подобие семейного уюта[23]. Однажды, проездом из Вологды в Питер, я, не желая предъявлять «проходное свидетельство» в гостинице, ночевал у них и дивился: попал — среди Москвы — в благоустроенный провинциальный помещичий дом, где в хозяйстве — полная чаша, а шикарства — ни малейшего. Не знаю, из-за чего распался этот союз, но, узнав о том, помнится, пожалел. Потому что тогда видел Власа в первый раз устроенным по-человечески — так, что обстановка его не напоминала ни номера в отеле, ни уборной кафешантанной певички, ни театрального фойе, ни «гнездышка» модной львицы. В первый и в последний.

В эпоху «Русской воли»[24], когда пошатнулись отношения Власа с «Русским словом» и он чуть-чуть было не сошелся с С. М. Проппером для «Биржевых ведомостей», мы виделись довольно часто, но неинтересно. Влас в это время сильно втянулся в общество крупных бюрократов и биржевиков. Даже давал какие-то вечера с присутствием посланников, правда экзотических, но — все же! Скучал он в этом обществе люто. Да и вообще скучал — жизнью уже скучал. Оживлялся только тогда, как, бывало, заведешь речь о Французской революции. Он хотел писать ее историю и собрал великолепную библиотеку по предмету, которая погибла в большевицкую революцию. Не от большевиков, а от нераспорядительности или, наоборот, чересчур уж прыткой распорядительности супруги, использовавшей отъезд Власа Михайловича на юг, чтобы спустить его книжные сокровища за бесценок.

В Февральскую революцию Дорошевич был окрылен, но большевицкий октябрь его раздавил. Особенно после ареста, который длился, правда, всего несколько часов, но разбил его больше, чем иного год каторги. Много видел я в то время панически испуганных людей, но никого в такой мятущейся, самоубийственной тоске, как терзался Дорошевич. Помню, застал я однажды его, совсем больного, в постели, по которой он катался из стороны в сторону, как зверь, в отчаянии, не находящий места, где дать хоть минутный покой больному сердцу… Насилу-то, насилу его выпроводили на юг.

Возвращение Власа Михайловича с юга в Петербург — такой «зеленый ужас», такое надругательство над большим, доверчивым человеком, что не хочется рассказывать. Тэффи в «Воспоминаниях» немножко намекнула, недосказав до конца[25]. Да вряд ли и все знала: ведь ее в это время уже не было в Петербурге. И я воздержусь. Скажу только, что, возвратясь внезапно, в ночное время, Влас долго не мог быть впущен в свою квартиру и больше часу сидел — больной, в полуобмороке — на лестнице, пока что-то там внутри приводилось в пристойный для глаз хозяина порядок. А назавтра он был препровожден в дом отдыха — без единого рубля в кармане.

вернуться

19

Ср. высказывание Амфитеатрова о Дорошевиче в письме Вас. И. Немировичу-Данченко от 16 декабря 1911 г.: «Талант и ум <…> несомненно яркие, вместо души — пар, и в этом все его несчастие». (РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Ед. хр. 156).

вернуться

20

Эта книга Дорошевича вышла в 1903 г. в Москве.

вернуться

21

Измененная цитата из стихотворения А. С. Пушкина «К Овидию» (1821).

вернуться

22

См.: Амфитеатров А. Вербовщица Сатаны.

вернуться

23

Речь идет о К. В. Кручининой.

вернуться

24

То есть в конце 1916 г. — начале 1917 г.

вернуться

25

Тэффи писала в «Воспоминаниях», что в Киеве встречалась с Дорошевичем, тосковавшим по оставшейся в Петербурге жене — «хорошенькой легкомысленной актрисе», которая вышла замуж за «большевистского комиссара». Вернувшись в Петроград. Дорошевич «умер в больнице, одинокий <…>» (Тэффи. Ностальгия. Л… 1989. С. 340.