Выбрать главу

Но как быть тогда с письмами Бонч-Бруевича к Ольге Николаевне, из которых очевидно, что архив был забран у нее неким неизвестным лицом не позже мая 1934 года? А бюст Дорошевича поступил в Пушкинский Дом в 1933 году. Следовательно, и бюст и архив забрали или в 1933 году или еще раньше. Если бюст продал Пушкинскому Дому некто А. Г. Королев, то не он ли завладел и архивом? Можно, конечно, предположить, что Королев действовал в сговоре с Покровским и тот подослал его в качестве некоего официального лица к О. Н. Миткевич. И вот в награду Королеву достался бюст писателя, который он продал в Пушкинский дом, а Покровский завладел письменными материалами.

Ну а в начале сороковых годов, после смерти Ольги Николаевны, Покровский мог явиться к ней на квартиру и уже по договоренности с Юрьевским забрать некие остатки архива. Естественно, что он не был заинтересован в обнародовании подробностей о том, каким образом стал владельцем бумаг Дорошевича. Была жива дочь писателя, советская журналистка, работавшая в центральных изданиях… Мало ли как могла обернуться эта история? Ко времени нашего знакомства в середине 1960-х годов у него остались немногие документы, с помощью которых он подогревал интерес к себе (хранитель архива Дорошевича!) у людей, неравнодушных к личности и творчеству знаменитого сатирика. В тех же письмах ко мне 1975 года он обмолвился, что значительная часть архива погибла в годы ленинградской блокады. Если это и так, думается все же, что то была не единственная причина его почти полного исчезновения. Говорю о почти полном потому, что десятилетиями занимаясь Дорошевичем, я в разных архивохранилищах обнаружил всего несколько писем к нему, в то время как его письма в составе фондов его современников, писателей, журналистов, артистов, общественных деятелей, сохранились в немалом количестве. Можно представить себе, как богат был архив «короля фельетонистов», шефа влиятельнейшей и самой тиражной российской газеты «Русское слово», в которой жаждали печататься многие литераторы.

Без риска ошибиться (ибо здесь на помощь приходят и прямые и косвенные свидетельства) можно утверждать, что в архиве Дорошевича наряду с его записными книжками, путевыми блокнотами, многочисленными фотографиями и рукописями были письма Чехова, Бунина, Михайловского, Горького, Мережковского, Розанова, Леонида Андреева, Григория Петрова, Льва Толстого, Шаляпина, Савиной, Южина-Сумбатова, Станиславского, Бахрушина, Лентовского, Садовского, Правдина, Василия и Владимира Немировичей-Данченко, Гиляровского, Суворина, Лейкина, Сытина, Амфитеатрова, Минского, Вейнберга, Боборыкина и многих других деятелей русской литературы, журналистики, искусства, издательского дела.

Жизнь Покровского в материальном плане была весьма трудна и до войны, и после. Продавать автографы в государственные хранилища в те времена было небезопасно: могли поинтересоваться, откуда они у него. Да и много ли могло заплатить государство? Поэтому небезосновательно предположить, что большая часть автографов была продана частным коллекционерам и, возможно, через посредников ушла за границу. И только с начала 1960-х годов, когда Покровский почувствовал, что опасности нет, он начал кое-что продавать и государственным организациям (упоминавшееся письмо Горького вдове писателя, датированное 1922 г., а в конце 1970-х — начале 1980-х гг. продал в Одесский литературный музей уже из последнего — две рабочие сахалинские тетради, фотографию, шарж Ремизова).

Можно, конечно, было спросить и самого Покровского о том, что он думает по поводу пропажи бюста и архива Дорошевича. Почему я не сделал этого во второй половине 1960-х годов, когда жил в Москве и встречался с ним, когда уже знал о тревожно-вопрошающих письмах Бонч-Бруевича к Ольге Николаевне? Ну, во-первых, я был молод, и, конечно же, меня останавливало то обстоятельство, что подобные вопросы сами по себе бросают мощную тень подозрения. Ведь Покровский утверждал, что архив у него, выходит, он и украл, выманил его каким-то образом у вдовы писателя, а потом распродавал. Короче, не хватило у меня духу подступиться с такими вопросами к влачившему довольно жалкое существование старику. Его вульгарно-идеологизированный подход к Дорошевичу меня отталкивал, контакты наши сократились.

Была у нас впоследствии, после моего отъезда в Минск, крайне эпизодическая переписка. Пик ее пришелся на выход в 1975 году в минском академическом издательстве моей монографии «Судьба фельетониста». Я послал ему книгу с весьма сдержанной надписью, во всяком случае не содержавшей никаких поклонов в его адрес как «первопроходца», и в ответ получил всплеск раздражения, явно вызванного и этим «непризнанием» и в еще большей степени тем, что обошел его, «пионера темы», как он сам себя обозначил в письме ко мне.