Выбрать главу

-- Не сметь -- покойно сказал полковник, поднимая от бумаги не глаза, а брови, и подбородком указывая на дверь. Жандарм ловко и быстро притворил дверь. Мне это тоже очень понравилось.

-- Мы у вас заберем вашего гостя -- сказал полковник, вежливо и криво усмехаясь: -- нет промокательной?

Я не понял, но почувствовал, что этот толстый с короткой шеей, пахнущий духами офицер глумится над моей матерью и имеет какую-то странную власть над учителем.

-- Как он смеет приходить ночью, будить всех? Она устала, она ведь устала! -- усугублял я его вину.

Я знал, где промокательная бумага, но не дал ему. Я долго смотрел на его лицо, чтобы запомнить.

Учителю не дали выйти из комнаты; жандарм принес ему тускло-зеленую крылатку, барашковую шапку и галоши. Галоши были очень грязные; вероятно, ему стало неприятно, что это все видели, решил я, и потому я не смотрел на них.

-- Крылатка! -- усмехнулся полковник, оправляя сзади свою шинель, которая вышла горбом на спине.

-- А что? -- тоже усмехнувшись, спросил учитель.

Усмехнулись они почти одинаково, но я почувствовал, что оба совершенно не поняли друг друга.

-- Его обыскали, -- шепнул мне Юрий, торжествуя, что встал раньше меня, а я опоздал.

Учитель, не спрашиваясь у полковника, как будто был один в комнате, подошел к матери и протянул ей руку. Она посмотрела на него умными, прекрасными серьезными глазами.

-- Спасибо. Пррощайте. -- сказал учитель твердо на "р", как всегда говорил. Мать пожала его руку по-мужски, некрасиво, крепко оттянув ее вниз.

-- До свидания -- проговорила она, не сводя с него глаз.

Мне понравилось, что она в ночной кофте, в платке, не стыдится этого, держится гордо, скромно.

-- Моя гордая мать, мой прекрасный учитель! -- стонало у меня в сердце и захватывало дыхание.

-- Учись хоррошо, Влас, -- вдруг сказал учитель и протянул мне руку: -- будь честным, не бойся их...

Он указал глазами на полковника. Тот сделал знак. Его повели.

Мы побежали в холодные сени и на ночное доброе тихое крыльцо. По дороге я толкнул Юрия, смутно сознав это. Трудно было вздохнуть: как будто мне в сердце воткнули шпильку от маминой шляпы. Про Юрия я думал, что он совершил предательство, не разбудив меня вовремя. Учитель снял свою барашковую шапку, посмотрел во внутрь на прорванную подкладку и снова надел. У ворот стояли заготовленные извозчичьи пролетки.

-- Вас отвезут в Сибирь? -- спросил я учителя. Жандарм заслонил его от меня.

Я бежал за пролеткой и кричал, превозмогая иглу в сердце:

-- Я порвал подкладку! Я порвал вашу подкладку! Я подлый...

Пролетка делалась меньше; между мною и ею появлялась, вырастая сама из себя, добрая светлеющая улица, как мать всех своих камней.

Мои шаги были -- как это снится -- мягки, бессильны, беззвучны. Я почувствовал у своей щеки выпуклости трех камней, и добрая улица приняла меня. У Юрия была рассечена кожа на лбу у глаза -- так неосторожно я толкнул его. Кровь шла долго. Ее удалось унять к самому утру, когда ему надо было отправляться в реальное училище. Я узнал об этом позже.

Каторжник

Через полтора года мы получили известие от учителя: к нам пришел каторжник Краснянский.

Ждали его к вечеру, мы очень волновались. Не могу до сих пор объяснить, почему больше всех волновалась сестра Оля. Между тем, учителем она совсем не интересовалась, а Краснянского никто из нас никогда не видел. Мы знали, подслушав разговоры взрослых, что Краснянский двенадцать лет назад был сослан в Сибирь и только теперь вернулся.

-- Двенадцать лет! -- думал я в ужасе, в тихом ужасе виновности, -- меня еще на свете не было. Значит, действительно до меня был этот город, были дома, улицы, облака, люди ходили, имели зонтики... Он там сидел, закованный в цепи, в страшном холоде, а я воспользовался и появился.

Мне казалось, что я воспользовался чем-то тайком, без его ведома, в его отсутствии, в то время, когда он, закованный в цепи, дрожал от сибирского холода и рано вставал... Другие заковали его, крепко держали, а я каким-то выгодным для себя образом использовал его отсутствие... И в то же время, зная, что никто, никто не подслушает и не прочтет моих мыслей, был доволен, что так именно и случилось: он должен там вставать рано, в шесть часов, работать, а я сплю до половины девятого, у меня коллекция насекомых, я рисую, буду знаменитым. И, думая так, я знал, что падаю в яму все ниже, и говорил себе: но никто не подозревает.

-- Может быть затворить ставни? -- несколько раз спросила у матери Оля.

-- Какие ставни? Глупости!

-- А то увидят каторжника Краснянского.

-- Только не разболтайте, слышите. Я не люблю, когда болтают -- ответила мать рассеянно.