Выбрать главу

Юрий засмеялся, Оля тоже.

-- Видели его пальто? Замерзнешь! -- и я показывал широкое, теплое на тяжелой вате пальто гостя.

Мы обступили пальто, осматривая особенно внимательно подкладку.

-- Волосы могли отрасти за это время -- попробовал заступиться Юрий.

-- Все равно было бы заметно, что одна половина больше -- ответил я: Может быть он вовсе и не катор...

Тут я ощутил, что от его ватного пальто исходит темный запах взрослых. С необыкновенной ясностью я вспомнил учителя, его голос и желтый крепкий обкуренный ноготь. Я не докончил фразы, почувствовав, что лгу.

-- Он каторжник. Видно -- сказала Оля: -- Ты над всем смеешься.

-- Может быть, и каторжник, только небольшой, так -- ответил я.

Но уже все были за него и против меня.

-- В сущности, за что его так уважают? -- начал я ровным, скромным, "подколодным" (как называла мать) голосом: Эка важность: убил человека! У него руки в крови -- вставил я где-то услышанную или прочитанную фразу: -- Я не подам ему руки, если встречу, не могу,

-- Никого он не убивал -- с необыкновенной горячностью возразила Оля. -- он только получал письма.

-- Какие письма?

-- Такие письма. Юрий знает. Пусть Юрий скажет.

-- У него руки в крови -- упрямо повторил я.

-- Глупости. Какие руки? Никого он не убивал, -- с загадочным видом человека, посвященного в тайну, сказал Юрий.

-- Видишь? Дурак.

-- А если даже убивал -- что ж? -- проговорил Юрий и едва заметно пожал плечами.

Мне показалось, что он вовсе не рисовался. Он даже сказал это несколько тише обычного, вскользь, как всегда говорят, не замечая, то, во что веришь больше всего.

Эту фразу, тон и едва заметное движение плечами я вспомнил впоследствии в одну очень страшную, обрушившуюся на нас ночь.

Наша комната, где все было знакомо и так вросло в наши детские мысли, что, казалось, никогда уж нам не оторваться -- вдруг вся изменилась. Светлый круг над лампой на потолке теперь дрожал особенно, как будто был живой. Я давно и раньше подозревал, что в нем живет душа -- душа банкира Зака, умершего весной; днем она носится по улицам, а вечером прилетает сюда и греется. Теперь сделалось грустно. Дверь в гостиную, куда ушли мать и каторжник, была плотно закрыта, и это немного напоминало те, уже забытые вечера, когда являлся призрак -- человек с небритыми щеками и повязкой наискось лба.

Юрий, поднимая брови, смотрел на меня в упор выпученными глазами. Душа банкира Зака трепетно билась в светлом пятне, скользя по поверхности потолка и ударяясь о темный, для нее, вероятно, острый край вокруг лежащей тени.

-- Ты не знаешь. Он страдает за всех. Если таких, как он, будет много -- сто тысяч, то изменится вся жизнь. Никто не будет голодать. Никто не будет умирать с голоду. Ты ничего не читал, потому говоришь.

Я был изумлен этими словами, которые слышал в первый раз. По поднятым бровям Юрия, по тому, что он старался не моргать глазами, я чувствовал и верил, что это правда, хотя и не понимал ее. Но ответил механически, чтобы скрыть свое волнение:

-- Если он за меня страдает, то я его не просил об этом. Спасибо.

Уже на половине фразы вспомнил свою мысль о том, что я воспользовался, что живу за счет каторжника. Может быть, Юрий угадал мои думы -- стыдно!

-- Он за народ страдает -- негромко ответил Юрий.

-- За кого-о? -- спросил я. У меня колотилось сердце, щемило, хотелось есть.

Мне не ответили, и Оля неожиданно начала плакать, отвернувшись к стене и держа руки под чистым передником -- что запретила мать.

Я с ужасом смотрел на Юрия, но он был совершенно неподвижен, как будто ничего не слышал и не видел. Вся комната была иной, вздохнувшей... Вадим подошел к Оле и начал:

-- Что я тебе сделал, что ты пла...

Он один во всей нашей семье не боялся говорить вслух "стыдных" слов. Дверь отворилась, и мать, не глядя на меня, а в пространство, -- что всегда было обидно от мысли будто я, действительно, часть комнаты, -- сказала:

-- Влас, покажи твои...

Она увидела плачущую Олю и возле нее Вадима. По-видимому она подумала, что Вадим обидел Олю, и как-то вскользь тупо-уверенно ударила его два раза по руке и продолжала:

-- Покажи твои рисунки.

Я вошел к каторжнику со своими бумагами и, когда переступал порог, почувствовал себя виноватым перед Юрием в том, что он не рисует, он должен остаться там, он не будет знаменитым.

-- Это Влас, мой второй -- сказала мать Краснянскому, делая рукой немного театральный, как всегда при посторонних, жест.

Каторжник внимательно и серьезно посмотрел на меня ушедшими под лоб глазами, которые имели непосредственную связь с поднятыми широкими плечами, ничего не сказал и наклонился над рисунками. По тому, как и куда он смотрел, я сразу решил, что он "не понимает", он -- "нетый", как я называл чуждых искусству, в отличие от "датого", каким был, например Генштейн и даже наш Вадим. "Нетый" всегда спрашивал: "а что это изображает?" или говорил: "не похоже". И тогда я разговаривал с ним только шутками, имитируя кого-то, смеша. "Нетый" считал меня веселым, "датый" -- печальным.