Выбрать главу

Я бодро побежал к ратуше, обычной стоянке извозчиков. Было холодно, гривенник я сжимал в кулаке. Малину я решил купить после, вскочил в пролетку моего знакомого Чмута и стал на подножку совершенно так же, как это делает брандмейстер, отправляясь с обозом на пожар. Желая ухватится за металлическую раму козел, я протянул руку и забывшись разжал кулак. Гривенник выпал, ударился о колесо и исчез в снегу. Около десяти минут все извозчики рылись в темном холодном снегу. Меня тронула и конфузила их заботливость. Опечаленный, бледный я рассказал матери о потере и ждал сочувствия.

Она холодно и зло сжала губы и сказала:

-- Конечно. Полчаса катаются на извозчиках, платят, а потом говорят: потерял. Сестра же пусть болеет без лекарства. Да?

Рано утром, когда прислуга ушла за мясом, я придвинул к трубе высокий кухонный стол, влез на него и открыл свою вьюшку. Слева стояла коробка из под папирос "Бабочка", 25 штук - 10 копеек. В ней лежало несколько записочек, сложенных так, как в аптеке заворачивают порошки. Я добавил новую:

-- Я не был виноват -- Чмут -- гривенник -- двадцать минут одиннадцатого, вечер, 18 февраля 188* года.

Все эти числа имели что-то общее: 18-ое февраля, 11-ое марта, 1-ое октября, 16-ое (вероятно?) июля 1885 года... 16-го июля была первая записка, тоже "тихая". Помню, возвращались из лесу моя мать с двумя дамами, я с сыном одной из дам шел впереди. Этот мальчик запел стройно и длинно, как будто тянул белую нитку. Я попробовал подражать ему, тоже начал петь, но у меня не выходило легкой, строгой, точной ноты; я не понимал почему.

Когда чужой мальчик окончил, дамы сзади долго молчали, и моя мать сказала первая:

-- Почему ты не умеешь так петь, ты?

Это я записал впоследствии, подчеркнул "ты" и положил в коробочку "Бабочка".

Я знал числа этих дней обид наизусть и, когда приближалась годовщина, я был в тревоге, ждал чего-то. Кроме того, комбинировал цифры, складывал, делил, вычитал -- и думал открыть тот таинственный закон, по которому в нежданной ярости на меня обрушивались ранящие душу обиды. Я не думал о мести, я не хотел этого. Конечно, у меня была злоба против обидчиков; но не для того я держал запертыми свои обиды в черной, темной жестяной трубе, чтобы впоследствии как-нибудь рассчитаться с обидчиками. Я смутно чувствовал, глухо подозревая, что обидчики не свою волю исполняют, а что кто-то прячется за ними, посылая против меня в те таинственные минуты, когда общая сумма месяца, года и дня делилась на три при условии, что ночью был дождь... Я не смел думать ясней, не смел назвать его имени -- ночью, когда в душной, колюче-жаркой постели думал как в черной (не только ночной) темноте, в жестяной трубе лежат обрушившиеся на меня обиды.

Как странное орудие, как злую памятку, как неосторожные его записки хранился свои обиды, и когда-нибудь предъявлю их ему -- когда-нибудь ему...

...Снова я стою на белом некрашеном кухонном столе, так часто и тщательно мытом... Два часа тому назад кончился обед. В кухне уже убрана посуда, запрятаны в шкафы чистые, кусочками поблескивающие тарелки, теперь благородные, -- которые гадят люди. Вдоль стены узкими полосами сверкает медная и жестяная посуда, холодные кастрюли и очень тяжелая ступка, пахнущая горьким миндалем и отчасти чесноком -- как тот подсвечник. Прислуги нет, ушла в город; куда-то скрылся Юрий, прилегла мать. В доме та странная атмосфера неподвижности и бессмыслия, которая бывает в провинции в июне, при солнце, от четырех до шести...

Я стою на некрашеном, тщательно мытом кухонном столе, бьется сердце, я отворяю вьюшку, достаю коробочку "Бабочка" и кладу в нее записку, сложенную так, как в аптеках заворачивают порошки:

-- В веснушках -- черные ноздри -- пусть будет проклят -- 14 июля 188* -- 6 часов 22 минуты.

Слышу как жужжат мухи. Слышу, как мухи жужжат невидимо среди молчаливой кухни, холодных чистых, аккуратно расставленных кастрюль и тяжелой медной ступки. Даже веревочка, на которой она привешена, пахнет горьким миндалем и -- отдаленно -- моею матерью, праздником...

Стыдно бывать в кухне -- так говорят мать и Оля, но странно замирает сердце, недоуменно и очень серьезно здесь теперь, когда чисто, невидимо и тягуче жужжат мухи. Никогда потом я не мог забыть этого провинциального, робкого и серьезного звука, который слышал в кухне и изредка ранним утром в столовой, в праздник, когда в окно косо сияют лучи солнца и еще никто не встал.

Шорох. Я быстро прячу "Бабочку" с левой стороны трубы, закрываю вьюшку, несколько маленьких плоских треугольных обломков известки падают на мой рукав и на некрашеный стол; я соскакиваю, привожу все в порядок и юрко бегу из кухни на чердак. Там на двух балках еще видны остатки веревок -- тех качелей, которые я прежде устраивал себе и которые погибли однажды во время большой стирки, когда для тяжелого мокрого глуповатого белья не хватало веревок.