Выбрать главу

Барон подумал, что я не расслышал. Он сделал шаг и повторил:

-- Одолжи резинку, голубчик.

Слово "голубчик" сладко вонзилось в сердце, как острый нож. Но старый герцог, пресыщенный жизнью, полузакрыл "умные" глаза и не шевелился. Придворные в шляпах и разноцветных брюках, опираясь на мечи, бесстрастно смотрели на своего повелителя. Странно, что тут же находился сам Пушкин в своих голубых брюках со штрипками. Он был вроде герцогского шута и сидел внизу, на ступеньках трона.

-- Почему ты не отвечаешь? -- спросил удивленный барон, словно совсем не замечал окружающих рыцарей: он умел держать себя при Дворе.

-- Что я тебе сделал? Ты сердишься? -- спросил барон, почти задевая герцогского шута.

Молчание. Трон безмолвствовал.

Костя Стахельский издали наблюдал всю сцену. Он подошел к пресыщенному властью герцогу и, бесцеремонно заглядывая ему снизу в глаза, спросил участливо, как баба.

-- Что с тобою? Что?

Он совсем не знал придворной жизни; это сразу было видно. Бесстрастный герцог быстро отошел, даже не взглянув на барона. Но когда бесстрастный герцог сделал несколько шагов, он увидел, что замок, трон, шут и все приближенные куда-то провалились, а сам он стоял в длинном коридоре у актовой залы, и глаза его, горло и нос были полны слезами.

Сзади величественно подошел седой директор с расчесанной, словно нарисованной, бородой.

-- Бликин! Как ваша фамилия? -- спросил он бывшего герцога.

-- Бликин.

-- Постричься надо, Бликин.

И величественно удалился.

С этой поры и начался мой сладостный, мучительный роман, который длился около года и принес мне ряд чистых, бескорыстных, неповторившихся переживаний.

Считалось, что я с бароном был "в ссоре". Мы не встречались, не разговаривали, делая вид, что совершенно не замечаем один другого. Все вокруг знали это. Но не знали другого: не знали, что "в ссоре" я исключительно для того, чтобы "помириться"; что все время, все время, не переставая, думаю о бароне; что "поссорился" из желания обречь и себя на добровольную муку; что вижу магнетическую тень на его лице под глазами; что притворяюсь, обманываю всех и свое чувство унес в ночь моей души... "Ночь моей души" -- это я тогда понимал, но не знал, как назвать свое сладостно-мучительное чувство. Не знал, но жил им всю зиму и долгое лето...

Я бродил по улицам; форменное пальто, перешедшее ко мне от Юрия, было узко; я думал: "Как это случится? Когда?"... Вот я рано утром -- в шесть часов! -- в лесу. Это мой лес, мое голубое небо, моя весна, мои ящерицы во рву. Я сижу и рисую. Вдруг сзади меня шорох. Я притворяюсь, что ничего не заметил, да, я притворяюсь так. Это -- барон; он подкрался только для того, чтобы посмотреть и так же тихо уйти. Но, пораженный моим талантом, не в силах с собою совладать и вполголоса произносит:

-- Боже мой, как хорошо!

Тут я быстро оборачиваюсь. Он уже ждет с протянутой рукой.

-- Барон, -- говорю я: -- это все здесь мое, мое и ваше.

Нет, пальто слишком узко; в будущую зиму оно перейдет уж к Вадиму.

А, может быть, это произойдет сейчас, здесь, через пять минут, через три минуты. Он покажется из-за того угла; никого кругом нет, он подойдет ко мне.

-- Бликин, -- скажет он: -- помиримся, будем друзьями.

Никого при этом не будет... Я нарисую его портрет. Может быть, мы снимем комнату около самого леса и будем жить вдвоем, как студенты... Я тогда не понимал, что поссорился, т.е. не разговаривал, с бароном также и потому, что таким образом было легче и удобнее фантазировать; действительность не могла меня ни разочаровать, ни обидеть, потому что я отогнал ее, ушел от нее, заперся в ночь моей души. Сначала робко, а потом все увереннее я начал думать, что барон исполнен тех же мыслей и ощущений, как и я, но не смеет их обнаружить перед своим "врагом". Слова "друг" и "враг" у меня путались. Выходило, что это как бы одно: "враг" -- это тайный друг, больше, чем явный друг... Я часто выводил на лоскутках бумаги, словно подписываясь:

-- "Твой -- р-г" -- и сам не разбирал, какие буквы пропускал: "в" и "а" или "д" с "у".

Вынужденное отсутствие знаков внимания со стороны барона я принимал за доказательство их и в этой искусственно созданной мною атмосфере жил здоровой жизнью развивающегося духа. Я хорошо учился, соображал быстро и легко, одевался чисто, был задумчив, стал рисовать еще лучше и носил манжеты, Вадим привязался ко мне.

Прошло длинное лето, -- я ни разу не встал в шесть часов. Но небо, и ров, и ящерицы, действительно, были мои. Прошло длинное лето, и край его, удаляясь, размяк и пролился дождем, наступил август -- месяц, который "шел в ширину". Тогда Вадим и даже Оля понимали меня; теперь же я сам смутно припоминаю, что это за "ширина" и "высота". Приблизительно представлялось так: июль и август были одни и те же месяцы, так как оба насчитывали 31 день. Но разница между ними была такая же, как и между открытыми письмами, -- одно, исписанное вдоль короткой стороны, другое вдоль длинной; июль имел узкое основание и был высок; август шел в ширину, но был низок.