Выбрать главу

-- Я без пояса, -- и тронул острым ногтем мое сердце.

-- Без пояса? -- повторил Гольц: -- Неудобно.

-- Темно. Его никто не увидит, -- возразил Юрий.

Они, выжидая, смотрели на меня. Мне кажется, в эту минуту в моей судьбе произошло что-то резкое, поворотное, глубоко важное. Быть может, все мое существование на земле окрасилось иначе, если бы я тогда сказал: нет. Словно две дороги были передо мною; я мог выбирать. Но я пошел с ними.

Мы шли в ряд, -- я, несколько отставая. Юрий и Михаил спорили о рабочих. Я не мог понять, почему их так интересуют рабочие? Знакомы они, что ли? Я перестал вслушиваться. Мне чудилась музыка, которая уже замолкла. Я знал, что уплывает эта странная ночь, но не чувствовал ее движения. Сколько времени мы уж так шли? Теперь под ногами чувствовался не камень, а что-то мягкое, бесшумно съедавшее звук наших шагов. Трудно было вообразить, что это песок. Скорее всего это -- осевшая темнота, которую мы ворошили нашими шагами и которая позади нас мирно, тяжело ложилась, успокоенная.

Мы вошли в лес. Я его знал вдоль и поперек, но теперь он был явно враждебен, упрям, может быть, не пропустит нас сквозь себя.

-- Надо Власа просветить -- услышал я голос Гольца: -- Ты знаешь, что такое прибавочная стоимость?

Я этого не знал, но знал, что брат на моей стороне, что наступила особенная черная ночь, и впереди что-то радостное до дрожи.

-- Он когда-нибудь знакомился с барышнями? -- снова спросил Гольц, и я ясно вообразил улыбку на его веснушчатом лице.

-- Я ни с кем не знаком и никому не напрашиваюсь, -- сурово ответил я.

-- Ой! -- засмеялся Гольц.

Лес пропускал нас, но при каждом шаге было опасение: а если не разомкнется темнота? А если далее не откроется кусочек дороги и не покажутся три черных, неестественно высоких ствола? А за этим кусочком дадут ли другой? И еще следующий?.. Вдруг мы останемся здесь под звездами, среди черного с серым? Если на половину напустить верхние веки на глаза и слегка поднять голову, то почти выходило, что снится. Ноги ступали по мягкой, осевшей из ночи темноте, и мысли в голове были слепые, черные. Все, как сон. Сейчас проснусь и увижу низкое окно, дождь, Юрий умывается... Куда иду? Может быть, этого совсем не нужно? Потому что за лесом, за домом Будринского, за всеми моими мыслями кольцом легла смерть, не выйти из нее...

Далее еще кусочек дороги -- длиннее и светлее, чем прежде, и в конце ее крыши Хорощи.

-- Э! Какая там смерть! -- пронеслось в голове: -- Это еще далеко.

Я забыл лес, Юрия, музыку из Бель-вю; мое сердце дрогнуло, стало земным, красным, большим, острым; оно кололо грудь своими краями так резко, что у меня выступили слезы.

Хорощи... Мы подходили к даче. Сейчас я познакомлюсь с ними -- красавицами-сестрами, о которых всюду говорили, которые для меня сливались вместе в недосягаемый образ совершенства, случайно посетивший наш маленький скучный город.

Я не буду рассказывать о том, как мы пришли. Я не хочу. Обе сестры слишком большую роль играли в моей жизни. На младшей я впоследствии женился и не хочу сказать о ней ни одного доброго слова.

Не прощение, но черное молчание пусть лежит над ее могилой.

Помню, как мы возвращались -- я и Юрий; Гольц на правах жениха остался. Наступило уже утро, пять часов. Все было мокро от густой росы, как будто облито. Казалось, что между вчерашним вечером и этим мокрым, еще не согревшимся утром прошло много-много времени, длинные годы. Хотелось спать, но чувствовалось, что не заснешь. Далеко в мыслях, как маяк, сияло что-то. Я шел с Юрием рядом, уже не отставая. Я вырос.

... Подходя к дому, я вспомнил о матери. Знает она, что нас всю ночь не было дома?

Она знала. Она подняла голову с подушки, когда мы вошли в комнату. Ее волосы были растрепаны; она была в белой ночной кофте, как тогда, в детстве. На стульях лежали юбки. Я подумал о той великой красоте женской молодости, которую сейчас видел, чувствовал, и об этом измятом, изношенном, брошенном на старый стул платье... Мне начинало сниться наяву.

-- Где вы были? -- спросила мать: -- Я не знала, что и подумать.

Ее черные красивые глаза повернулись к нам.

Я ждал колких слов и резких упреков.

-- Она все испортит, к чему ни прикоснется, -- со страстной злобой сквозь начинающиеся сны подумал кто-то за меня.

За окном уже светило солнце -- бледное, белое, еще не золотое. Занавеси на окнах были старые, заштопанные.

Странно, что мать ничего не сказала. Ничего. Она смотрела на нас не с холодной строгостью, как всегда, а печальная, грустно-старая с растрепанными, теперь не густыми волосами.

Смерть Юрия

Юрий уезжал в Петербург. Поезд уходил на рассвете, и уже с вечера я думал, что Юрию придется со всеми нами целоваться; это казалось очень сложным и тягостным делом. Я нервно волновался, ожидая утра; немного походило на то, как я ждал 12 декабря -- годовщину смерти отца. Вероятно, мать приготовила для Юрия какой-то сюрприз, потому что она в другой комнате мягко шуршала папиросной бумагой. До сих пор белая папиросная бумага мне кажется праздничной и доброй; это оттого, что редкие подарки, которые мы получали, всегда почти были завернуты в белую папиросную бумагу.