Выбрать главу

-- Нет, -- произнес Юрий, виновато улыбаясь и разводя руки ладонями наружу: -- меня нельзя целовать.

Он хотел быстро спрятать подарок в карман.

-- Ему неловко, -- подумал я, -- оттого, что подарок может оказаться незначительным, бедным.

-- Ты не хочешь посмотреть на подарок твоего отца? -- сказала мать без упрека.

Он развернул добрую папиросную бумагу, и при желтом свете лампы блеснуло пятно старомодного золотого карандаша.

-- Да! -- произнес Юрий, но не поблагодарил: -- очень красиво. Четырнадцать лет лежал этот карандаш, спрятанный у матери в каком-то таинственном ящике. Вероятно, и для меня там нечто приготовлено... Уже много времени человек с небритыми щеками и с черной повязкой на лбу не вспоминался в нашем доме. Теперь, в этот необычный час, ночью, при уложенных чемоданах, он снова явился... Но как будто я помирился с ним... Будто он тоже сделался меньше ростом; он милый и простой, и ему очень, очень скверно четырнадцать лет пролежать под землей в темноте. Возможно, что если бы он был жив, мы были бы друзьями...

-- Отчего застрелился наш отец? -- приготовился я спросить, но Юрий перебил меня:

-- Нельзя со мной целоваться: меня прежде рвало. Не знаю.

Я решил, что он нарочно выпил или съел что-то с целью вызвать рвоту и не целоваться с нами... В сени вошел ночной извозчик; от него пахло сном, улицей и кожей. Он был из другого мира. Интересно, сидит ли уже у ступенек вокзала слепой старик с подведенными углем глазами?

С вокзала мы вернулись пешком. Наступило прозрачное августовское утро. Состарившийся Чмут, бывший извозчик, -- мел улицу, как будто косил. В шершавом звуке метлы было что-то грустное, спокойное. Он меня знал хорошо, но теперь был важен, строг и не поклонился мне. Что-то библейское в нем было. Большими мягкими скачками пробежала с тротуара на тротуар полосатая кошка. Вадим с Олей шли впереди, и она, любя, щипала его. Я с матерью сзади. Я подумал, что теперь заменяю Юрия, я стал ей ближе.

-- Какой хороший, честный мальчик, -- говорила мне мать, словно я был чужой и взрослый: -- я не видела такого скромного мальчика. Он всегда старался сделать другому что-нибудь приятное! Такой способный. Математику он всегда любил, когда был еще совсем маленьким. Помнишь, однажды...

Она рассказала случай, какого не было, но я не возражал. Я шел рядом, стараясь не сбиться с ноги. Мне было грустно и хорошо. Я теперь себя уважал. Все было мне близко и ценно: мать в темной шляпе с цветочками, строгий Чмут, пробежавшая полосатая кошка... Через два года утром точно так же будут провожать меня. Обратно рядом с матерью пойдет Вадим; она будет говорить обо мне, расскажет случай, какого не было; Вадим промолчит...

Вдруг вверху в серой неширокой улице, которую я знал наизусть, кто-то заиграл на скрипке. Как странно это было! Значит, тут жили такие же люди, как я, так же мечтали, так же тосковали и наполняли поэзией эту серую неширокую улицу. Мы остановились и слушали эти протяжные сладкие стоны. Два ближайших деревца, которыми была обсажена улица, зашумели осенним стеклянным шорохом.

* * *

Через два года, когда я уезжал в Академию тем же поездом и приблизительно в тот же день, лил сильный дождь. Уже была конка в городе, и наши остались на вокзале, дожидаясь первого вагона трамвая, -- так мне потом написал Вадим. Я решил, что моя жизнь будет неудачна, и вообще все давно уже пошло как-то в сторону, стало больше случайным и менее поэтичным.

* * *

Еще через ряд лет, в ноябре, я, не предупредив, приехал из Петербурга домой сообщить, что Юрия повесят.

Приехал утром, около одиннадцати. У ступенек вокзала уже не было слепца. Улицы казались уже, чем раньше, дома -- ниже. Я смотрел на металлическую раму козел, чтобы не кланяться знакомым. У меня уже водились деньги; я был хорошо одет. Извозчик быстро гнал лошадь, очень трясло. Было много черного цвета и бедных платьев. Турецкая булочная на углу показалась очень грязной. Как будто не Юрий, а весь город был обречен.

Пролетка остановилась. Сразу сделалось тихо, той особенной провинциальной тишиной, когда у низких, давно некрашеных ворот разом обрывается громоздкая трескотня колес, надо выходить, отсижена нога и томно расхлябано тело. Кто-то -- сторож или другой, -- о котором не думал всю дорогу, возьмет вещи, вот уже кланяется и уважает просто потому, что приехали на извозчике. Сейчас встреча и покойная мягкая родовая любовь. Я вошел во двор, обогнул нашу квартиру и увидел в окно мать. Она читала книгу. Не оглядываясь, я почувствовал: она уронила книгу и поднялась. Две страницы книги не уложились и торчали отдельно... Она мало изменилась за последние два года; ее глаза стали еще красивее и умнее. В кухне находилась Оля. Она носила очки с большими синими выпуклыми стеклами. Мне не писали об этом, и я болезненно удивился. Оля сделалась похожей на мать, но мельче, без ее благородства и без следов ею пережитых страданий. Я не поклонился сестре и прошел в столовую; Оля шла за мной сзади. В столовой у окна, не изменив позы, стояла мать. Я снял свою дорогую, уже зимнюю шапку. Мать смотрела на дверь, немного склонив голову к плечу, как я делал это в детстве; она была умная, величественная, покорная, слабая и, в то же время, сильная под тем ударом, какой ей сейчас нанесут. Потолок был низкий; от двери к столу шел дешевый, давно вылинявший коврик. Оля остановилась сзади меня. От нее пахло разрезанной рыбой.