Выбрать главу

-- Мамочка! Что делать, мамочка... Горе. Плачь больше, сильнее! Бедная мама, великодушная, умная.

Уже в комнате ползли сумерки, как много раз, как тысячи раз прежде.

Вдруг поверилось, что не прошло этих десяти-двенадцати лет, и мы все прежние. Оля ущипнет Вадима за то, что он крутит веко пальцами; Юрий выпученными глазами посмотрит вокруг и разведет руки ладонями наружу, опровергая то, чего никто не утверждал. Зажгут лампу, придет добрый медленный вечер, будет дрожать светлый круг на потолке.

-- Зажечь лампу? -- послышался голос прислуги. Она тоже плакала.

Я на цыпочках отошел от кровати в другую комнату и шепотом говорил с Олей. Мы решили пригласить старуху Лызлову; быть может, она даже останется у нас ночевать. Какие-то два молодых человека спрашивали меня; прислуга их не впустила.

-- Хочешь есть? -- предложила Оля и с трудом перевела дыхание.

Мы не слышали стука, но нашли мать лежащей головой на земле и ногами на кровати. Стало очень стыдно. Ее левая щека была исцарапана сверху вниз тремя опухающими линиями. Смутная мысль: "Слава Богу, немного успокоилась" -- разом исчезла и заменилась впечатлением ужаса и оглушающего страха перед силой ее несчастья. Поднимая ее старую голову с исцарапанной собственными пальцами щекой, я без слов, без мыслей знал точно, что никогда человек не должен, не смеет, не может поднять руку на человека, и почувствовал, что в эту минуту могу всем это ясно показать. Не для того, чтобы спасти Юрия, -- пусть он умрет! -- но чтобы спасти Бога...

-- Ты будешь лежать тихо? -- говорила Оля матери, прикладывая к ее лбу пахнувшее уксусом полотенце. Я почувствовал кислоту внизу в щеках, где сходятся челюсти.

-- Да, -- покорно отвечала мать.

-- Не будешь плакать? -- продолжала Оля, как взрослая к ребенку, мне было мучительно обидно от этого тона, и от того, что Оля и я выросли и этим состарили ее, дорогую нашу...

-- Не будешь больше царапать щеку?

-- Нет, -- тихо отвечала мать и смотрела черными красивыми глазами из-под полуопущенных век.

-- Хочешь есть?

Мать покачала головой.

-- Надо есть. Нельзя не есть, -- сказала Оля совершенно теми же словами, тем же тоном, с тем же ударением, как мать двадцать лет назад говорила нам, когда мы заболевали.

-- Стакан чаю, -- попросила мать.

-- С лимоном? -- подхватила Оля точно так же, как мать тогда, потому что чай с лимоном у нас пили только во время болезни.

Пришла старуха Лызлова. Ее темно-коричневый парик неплотно прикрывал голову, и около ушей у висков были видны совершенно седые нежные благородные волосы. Пожимая ее руку, я почувствовал что-то неловкое и вспомнил, что лет десять назад ей резали указательный палец, и теперь он не сгибается.

-- Ничего еще неизвестно. Все обойдется, -- сказала она и сделала медленное движение головой, как бы хотела, чтобы я не рассказывал.

Она подошла к кровати, не оплакивая, деловито серьезно, как будто в доме был покойник. Мать к ней не повернулась. Между обеими старыми женщинами произошел такой разговор:

Мать (не повернувшись). -- Вы пришли меня утешать.

Лызлова (сложив руки под большим теплым платком). -- Лежите спокойно.

Мать. -- Вы слышали?

Лызлова. -- Будьте только спокойны. Бог.

Мать. -- Младший сын специально приехал сказать.

Лызлова. -- Ничего нельзя знать. Ничего.

Мать. -- Я увидела его в окно и уж по лицу узнала, что случилось.

Лызлова. -- Все Бог. Без Бога ничего.

Мать. -- Хорошо, что у вас нет детей.

На это Лызлова ничего не сказала. Мать заплакала. Лызлова, не отвечая, стала менять компресс.

Тихо шел вечер. Прислуга раньше обычного прикрыла со двора ставни. Без всякой боли вспомнился Юрий в форменной блузе, запиравший ставни и крепко привязывавший крючок бечевкой, чтобы не пробрались воры. "А если даже убить -- что же?" -- вспомнил я его фразу.