Недели три спустя к Джону Уэсту явился Тед Тэргуд. Они поговорили о ходе войны, о делах, но Уэст скоро почуял, что у Тэргуда что-то на уме.
С тех пор как Тэргуд бросил политику, он головокружительно преуспел, Он сказал Джону Уэсту, что мечта его сбылась: он теперь миллионер. Годы не разрушили его здоровья, и он был по-прежнему напорист и хитер. В рыжих волосах его появилась седина, но одет он был франтом и в шестьдесят с лишком лет выглядел не старше пятидесяти. Сразу было видно, что это глава процветающей фирмы.
— Вот что, Джек, надо попридержать Фрэнка Эштона. Он что-то затеял.
— Эштон? Как он поживает? Давно я его не видел. Как-то я ему дал билеты на стадион, но он не пришел.
— Он болен. Удивительно, что он давно не помер. У него рак и артрит. Живет с этой своей старой любовью.
— Да, знаю. Чем же он вас так беспокоит?
— Вы тоже забеспокоитесь, когда узнаете, в чем дело. Он пишет мемуары; и я слышал, что в них достается и вам и мне.
— Вот как? Ну и нахал же он! И это после всего, что я для него сделал? А как же его придержать?
— Я хочу съездить к нему. Говорят, он очень одинок. Почти не выходит из дому. В политических кругах он со всеми рассорился — и с левыми, и с правыми, и с центром. У него никого нет — только эта женщина, и ей or него мало толку. Ха-ха-ха!
— А чем это поможет, если вы к нему поедете?
— Проявлю дружеские чувства. А потом заведу речь о мемуарах и попрошу не очень нападать на нас.
— Неплохо придумано. Надо бы и мне повидать его. Он, бедняга, может помереть каждую минуту.
На другой день — это была суббота — Фрэнк Эштон в халате сидел у камина, когда к нему заглянула Гарриет и сказала, что пришел мистер Тэргуд.
Фрэнк Эштон попытался встать ему навстречу.
— Сидите, сидите, Фрэнк, дружище!
Тэргуд крепко стиснул руку Эштона. Тот весь сморщился от жгучей боли.
— Осторожней, Тед. Мне теперь не под силу такие дружеские рукопожатия, — и, вытянув руку, он показал свои вспухшие, искривленные пальцы.
— Извините, Фрэнк. Я не подумал. Я так рад вас видеть.
Эштон познакомил Тэргуда с Гарриет, и она вышла из комнаты.
Тэргуд сел по другую сторону камина, и завязалась оживленная беседа.
Эта комната была самая маленькая во всей тесной трехкомнатной квартирке. На стене против камина висел большой портрет Ленина.
Красный Тед пустил в ход все свое обаяние. Фрэнк Эштон даже повеселел немного. Они погрузились в воспоминания. Тэргуд, искусно направляя разговор, касался событий далекого прошлого, наиболее дорогих сердцу Эштона, воскрешал в памяти дни его торжества.
Потом Гарриет принесла чай; чаепитие сопровождалось все той же дружеской болтовней и смехом. Фрэнк Эштон всегда очень ценил политические таланты Тэргуда, да и лично он ему нравился. В своих мемуарах он беспощадно разоблачил предательство Тэргуда в 1930 году, но, рисуя его портрет в ряду других выдающихся политических деятелей, он отметил обаяние и энергию Красного Теда и высказал сожаление, что Тэргуд не стал тем, чем мог бы стать.
Тэргуд уехал, пообещав снова навестить старого друга, когда опять попадет в Мельбурн, а Эштона толпою обступили воспоминания — яркие воспоминания о лучших делах его жизни, которые обычно подавляла тяжесть раскаяния и разочарования. Он вдруг в полной мере ощутил, как одинока его старость. Он сам хотел этого одиночества; а ведь он — человек и нуждается в общении с людьми, ему нужны друзья, много друзей. Месяцы, проведенные с Гарриет, притупили в нем чувство одиночества, но теперь оно вспыхнуло с новой силой.
С тех пор как он переехал сюда, обстановка для работы над мемуарами была самая благоприятная, но зрение и силы изменяли ему, дело подвигалось медленно и не приносило удовлетворения. Перечитывая написанное за восемь лет, он убедился, что рукопись год от году становится все более отрывочной и неясной, а последние главы показались ему совсем плохими. Перед отъездом из Сиднея он, не завершив своих воспоминаний, перешел к историческим зарисовкам, посвященным главным образом политической борьбе папства с королевской властью в средние века и эпоху Возрождения. Эта тема привлекала его еще в юности, в пору, когда он учился в школе для рабочих, и он возвращался к ней, когда — что бывало нередко — собственные воспоминания начинали ему казаться незначительными и скучными.