Мне стало немного легче. Пусть едет, говорила я себе, ведь если он останется против своей воли, его будет мучить тоска. Я поставила себя на его место – мне было бы тяжко жить вдали от родины.
– Я вернусь, – обещал он уже как можно мягче.
– Дай Бог, чтобы скорей, – упавшим голосом отозвалась я.
Несмотря на его уверения, я была полна дурных предчувствий.
Настал день отъезда. Из Хэмптон-Корта королевский кортеж двинулся в Лондон. Оттуда на барже нам предстояло доехать до Гринвича. В столице в этот день было особенно многолюдно – праздновался день св. Варфоломея с традиционным ярмарочным гуляньем. Из кареты я наблюдала, как встречает меня народ: внешне лояльно, но не сердечно, как в былые времена. Никогда еще я не чувствовала себя такой подавленной. В эти минуты я снова – в который раз! – подумала, что с радостью отдала бы корону за обыкновенное счастье быть женой и матерью.
Ловя на себе любопытные взгляды горожан, я думала о той невероятной истории, которую недавно услышала: будто бы некая Изабелла Молт, жившая в Хорн Эллей, родила красивого здорового мальчика как раз тогда, когда я ждала ребенка, и ей якобы предложили огромные деньги за то, чтобы она отдала мальчика королеве, объявив всем, что он умер.
Слухов было множество, один другого невероятнее. Но самое печальное, что им верили.
Елизавета ехала на барже по реке с другой половиной свиты. Я специально разделила провожавших таким образом, чтобы ее не было с нами, зная, что ее молодость и красота привлекут ненужное внимание.
Мы с Филипом пересели на баржу на причале возле Тауэра, и весь путь до Гринвича я простояла на палубе рядом с ним.
Тут же находились и члены Совета. Уже стемнело, что было очень кстати – не видно было моего измученного, печального лица. В свете факелов лицо Гардинера показалось мне смертельно бледным.
Настали минуты прощания.
Филип поцеловал каждую из моих придворных дам. Потом – меня, очень нежно. На лице его застыло выражение грустной обреченности, как у человека, который поставлен перед печальной необходимостью – ехать против собственного желания.
Я с трудом сдерживала слезы, боясь, что заметит Филип – он терпеть не мог, когда я плакала.
На прощанье я крепко прижалась к нему.
– Я скоро вернусь, – сказал он, высвободившись из моих объятий и стремительно взбежав на трап корабля.
Будто окаменев от отчаяния, я стояла на палубе, глядя, как его корабль отходит от берега. Он тоже смотрел на меня, держа в руке шляпу, пока ночная тьма окончательно не разделила нас.
Казалось, нет на свете женщины несчастнее, чем я.
Возвращаясь через Смитфилд, я ловила на себе настороженные взгляды прохожих, вдыхала едкий дым, висевший над городом, смотрела на столбы с обгоревшими трупами. Я не хотела всех этих казней. «Заблуждающихся надо убеждать», – говорила я. И что же? Вот как их убеждали!
Вскоре умер Гардинер. Он посеял эти кровавые семена, думала я, а жатву придется пожинать мне.
Как одинока, как беспомощна я оказалась! Выполнив свою великую миссию, я не испытывала никакой радости. Только отчаяние!
По ночам меня мучили кошмары: я слышала крики несчастных, видела эти обгоревшие трупы, прикованные к столбам. Мне казалось, что на моей родной земле разверзся ад…
Я утешала себя тем, что решения Совета нельзя было избежать, что каждый, если бы только захотел, мог бы спасти свою жизнь, приняв католичество. Всем было обещано помилование. Но почему-то большинство еретиков предпочло мученическую смерть. Приговоры множились, костры полыхали по всей стране…
И вот настал поистине черный день, когда на казнь повели епископа Лондонского Николаса Ридли и епископа Уорчестерского Хью Латимера. Их судили и приговорили к смерти в Оксфорде.
Они шли на смерть вместе. Оба – достойнейшие люди, введенные в заблуждение. И так умереть!
Их провожала огромная толпа, казалось, онемевшая от ужаса. Латимер был уже очень стар и едва передвигал ноги. На нем была грубошерстная ряса, подпоясанная простым ремнем, на шее на веревочке висели очки и Евангелие.
Николас Ридли был моложе его на пятнадцать лет. Очень красивый, он шел с гордо поднятой головой. Казалось, и он, и Латимер видели перед собой не орудия казни, а Небеса, куда стремились их души.
Когда их приковали к столбам и под ногами Ридли уже загорелся хворост, Латимер повернул к нему голову и громко сказал:
– Не унывайте, господин Ридли! Сегодня, по милости Божией, мы зажжем в Англии такую свечу, которую не смогут погасить.
Велика сила слова. Многие запомнили сказанное Латимером. И, вдохновленные мужественной смертью двух епископов, все новые мученики бесстрашно шли на казнь.
Латимер, старый и больной, умер почти мгновенно. Молодой Ридли испытал страшные муки, прежде чем отойти к Господу.
Теперь и они стали моим неотступным кошмаром.
Единственным утешением были долгие беседы с Реджинальдом. Он приложил немало усилий, чтобы Англия помирилась с Римом. Я надеялась, что в недалеком будущем он станет архиепископом Кентерберийским, так как Кранмер сидел в тюрьме. Ему как нельзя лучше подходил этот пост, и тогда бы под его руководством дела церкви пошли гораздо лучше, чем сейчас, когда ими распоряжалось правительство.
Во время наших бесед я нередко уносилась мыслями в прошлое, раздумывая над тем, как сложилась бы моя жизнь, если бы я вышла замуж за Реджинальда, о чем мечтали наши матери.
При всей своей мягкости и доброте, Реджинальд стал другим – сердце его не могло смириться с трагедией семьи, погубленной моим отцом, обуреваемым страстью к Анне Болейн. Это круто изменило всю его жизнь, да и мою – тоже.
Как я и предполагала, казнь Ридли и Латимера не могла остаться без последствий. Народ роптал.
Меня одолела глубокая меланхолия. Жизнь потеряла всякий смысл. Если бы Филип был рядом! Но он не скоро приедет – подсказывало мне сердце. Одинокая, покинутая, без ребенка, которого выдумала… Почему Бог оставил меня? За что мне благодарить Его, если Он все у меня отнял?.. Я старалась отогнать эти богохульные помыслы. Надо смириться, приказывала я себе, принять безропотно свою судьбу, как учила меня мать, – идти, не сворачивая, по избранному пути.