Легко заметить, что концепция власти у Стругацких близка вышеизложенному. Власть не может быть установлена директивным порядком напротив, как в "Улитке на склоне", начальственные директивы слепо следуют сложившимся отношениям власти. Власть не может быть свергнута оппозиционными центрами - тот же Арата Горбатый из "Трудно быть богом" не мыслит свою революционность вне обычных способов установления господства; если он убъет короля, то и сам станет королем, вдобавок более жестоким. Другой персонаж из того же ряда - Айзек Бромберг, вечный оппозиционер, а по сути - полный единомышленник "рыцаря плаща и кинжала" Сикорски. И тот, и другой видят задачу своей жизни в том, чтобы обеспечить "прозрачность" социального пространства, в частности, всю научно-исследовательскую деятельность сделать доступной надзору и контролю общественной рациональности. Они расходятся в средствах, но знаменитая "битва железных старцев" напоминает диалог глухих вовсе не поэтому. Им нечего сказать друг другу, они солидарны во всем и апеллируют к одному и тому же машинообразному (компьютерообразному) телу власти-знания. О значении для Утопии Стругацких последней концепции здесь уже было сказано. Можно также отметить, что герои Стругацких подозрительно едины в своем признании уникальности человеческой личности, которая может - и, более того, просто обязана - проявляться в разнообразных увлечениях, занятиях, хобби и т.п. Они едины и в своем непринятии Смерти, которая, по их мнению, не имеет права на существование; _к_а_ж_д_у_ю_ смерть, _к_а_ж_д_у_ю_ боль, к_а_ж_д_ы_й_ акт отчуждения они воспринимают, подобно осужденному альтисту Данилову, как мучительную личную трагедию. Они пытаются бороться с нею: вплоть до изменения законов мироздания. Безусловно, Стругацкие отдают себе отчет в условности вводимых ими норм и запретов, переопределения морально-этических мотивов деятельности известных социальных институтов. И если они все же "идут на подлог", совершая акт насилия над текстом и над читателем, то они, видимо, делают это осознанно и с полной ответственностью.
Разумеется, "множественная, автоматичная и анонимная власть" не может быть разоблачена авторитарным монологом. Для этого требуется диалог, сопоставление различных видов речевой деятельности, выявление в них сходств и различий, тех разрывов непрерывности мышления, тех актов насилия над языком, которые скрывают действие механизмов подавления под маской очевидности и в чистом виде как раз и представляют из себя форму проявления власти. Возможно, наибольший интерес представляет диалог с Иным: например, Банева с детьми и мокрецами или Абалкина и Каммерера с голованом Щекн-Итрчем. Но диалог двух единомышленников (к примеру, Бромберга и Сикорски) также способен вскрыть немало интересного.
Представляется, что эстетика позднего периода творчества Стругацких еще до сих пор не развита в надлежащей степени, и до сих пор не прояснены концептуальные изменения в их методике творчества. Это касается, например, эволюции образа героя. Сказочный богатырь, чье поведение обусловлено сюжетом мифа, трансформируется у Стругацких в рефлексирующего интеллигента, деятельность которого мотивирована идеями, усвоенными в ходе воспитания; его, в свою очередь, сменяет в поздних произведениях говорящий манекен, чья деятельность полностью обусловлена подобранной для него автором речевой практикой. В "Гадких лебедях", "За миллиард лет до конца света", "Жуке в муравейнике", отчасти в "Отягощенных злом" перевод конфликта в сферу языка компенсирует ограниченость и зависимость единичного дискурса. Это позволяет авторам через плюралистический диалог, через карнавальную игру означающих показать противоречия, достоинства и нормативы, в конечном итоге - способ функционирования тоталитарной рациональности. Ту же цель преследует в явно постмодернистской повести "Волны гасят ветер" замещение субъекта документом: показ ограниченности господствующей нормы, ее внутренней бессодержательности и бессмысленности в сопоставлении с Иным. Несмотря на ее гуманистический пафос. Вместе с тем для Стругацких деконструкция антропоцентризма не означает его отрицания напротив, наблюдается даже своего рода стремление поскорей избавиться от вторгшегося Иного, чтобы замкнуться в собственной реальности и с головой погрузиться в ее проблемы. Словно движимые неким чувством вины, писатели вновь и вновь, каждой своей строчкой возвращаются к проблеме защиты уникальности человеческой жизни.