— Она похожа на мою сестру, которая повесилась, — сказал Тудор, и его губы раздвинулись в вымученной улыбке.
К чему это я? — подумал он и вдруг увидел, что у Лючии действительно внешность Олимпии, не той Олимпии, которая повесилась, а Олимпии, какой она стала бы сегодня.
— Она была молодая? — спросила Лючия. — Как же можно себя убивать?
— Чушь! — сказал Гонщик. — Незамужние девицы всегда ближе к смерти, чем старухи в семьдесят лет. Я вас покидаю, мебельщик зовет. Ты можешь ей рассказать про картины, Тудор, она тебя послушает, у нее ведь тоже завиральные идеи, только как бы ей не погореть на контрабандных сигаретах. Мне будет жаль, мы однажды вместе вышли в вольт, зимой, на дне рождения у дочки начвокзала, ночь веселились, а утром принимали ванну высоко, в водонапорной башне. Кто потерял там браслет, Лючика?
— Не знаю, — огрызнулась она. — Иди.
— Ах, Лючика, когда у меня будет целая бочка денег, чтобы сотенные лежали грудами, как виноградные листья на протравке…
— Иди, — попросила она устало.
— Я-то иду, а ты застряла на месте, в то время как все давно ушли вперед… Этой образине позолотили ручку. — И он кивнул на женщину в тафтяном платье, которая вертелась на табурете пианиста, дробно притоптывая и прижимая к грудям бутылку шампанского, посланного ей с одного из столиков. Бутылка была откупорена, белая пена выплескивалась на потную нарумяненную кожу.
— Смотри, — сказал вдруг Тудор, указывая рукой на потолок.
— Ты болен, — заметила Лючия. — Пить не надо было.
Он уронил руку на стол и спросил:
— Ты что же, ничего не видишь?
— Что мне видеть? — ответила девушка, а сама подумала: сумасшедший.
— Управдомы. Смотри, в каждой розетке по голове. Управдомы, здоровые, мордатые.
— Я ничего не вижу.
— От них несет водкой, ноздри дрожат от аппетита. Я куплю корзину орешков и подарю им. Они все уплетут, вот увидишь.
— Расскажи мне про свою сестру, которая умерла, — попросила Лючия. — Она на себя руки наложила из-за любви?
— Я думаю, она просто играла. Со всяким может случиться — играешь и умрешь ненароком.
— Да ты что. Я хочу жить, я боюсь смерти.
— А знаешь вот это? — сказал Тудор. — «Вытекли глаза у ивы, только мертвые красивы»? — И еще он сказал: — Был четверг на страстной неделе…
И стал четверг, и поднялся ветер с востока от Рымни- ку-Сэрат к Бузэу, и налетел на четверку крестьян, собравшихся на пустыре перед примарией. В серых фуфайках, с карманами, раздутыми от табака, бородатые — у одного на щеке шрам в форме лошадиного копыта, — вертятся вокруг акации, на которой висит Олимпия. Наверху Тудор рубит топориком пеньковую веревку, захлестнутую на ветке. У Олимпии к платью приколоты шафраны, пахнет дном оврага, волчьим логовом. Весна стоит гнусная, ночью украли четырех лошадей, расцвели абрикосы, над выгоном блуждает белесый пар, на рассвете Олимпия вышла позвонить в колокола к утрене, к двенадцати коленопреклонениям, и не вернулась…
«Я глазел в окно, — рассказывал потом примарь, — и вдруг как заору, сунулся головой в стекло, раскровенил себе физиономию. Висит — не падает, не на качелях качается— мертвая! А я перед этим только что подумал: что за ночи, луна желтая, как буковая древесина, и под ней колокола — будто не из железа, а из травы, будто птичьи гнезда… Такая молодая — и сунула голову в петлю! Руки белые, наверное, только-только вымыла их в росе. Господи, прости ее душу грешную».
— Это было давно, — сказал Тудор, — я уже хорошенько всего не помню, играли лэутары, а учитель плакал во дворе, на колоде. Я убрал дерево, на котором она повесилась, калачами и яблоками и сверху смотрел на усадьбу. Зимой там застрелился молодой барин. Понаехали гости, он пригласил пройтись свою бывшую жену, шел снег, они гуляли под деревьями, и все думали, что они помирятся. Потом она вернулась в дом — озябла, он остался на снегу и застрелился под кустами роз, и на месте, где он умер, снег стал красным-красным. Она стояла у окна в лиловой шали на плечах и смотрела… Но это никакого значения не имеет, — добавил Тудор, разливая вино по стаканам.
— Ты должен расписать церковь — за сестру, — решила Лючия. — Непременно должен.