Не успели день затуманить сумерки, как князь появился опять на пороге корчмы. «Я готова ехать с тобой, — сказала Флорика. — У нас будет праздник, и двадцать музыкантов будут играть только нам». — «У нас будет с тобой праздник, но прежде выдержи испытание: спустимся в подземелье, где хранится мое золото». И Флорика обезумела от радости. Она шла пританцовывая, стеклянные бусины, большие, как глаза истомленной жаждой лошади, сверкали у нее на шее, и колокол юбки сбивал росинки с трав. Коварная дорога свертывалась за ее спиной, подгоняемая чернотой ночи. А Флорика глядела вверх, на освещенное луной чердачное окно, и, чтобы разбудить молодого разбойника, запела песню, предупреждая: пора настала! Она радовалась, что скоро положит голову на грудь своему милому и золотой монеткой прикроет родинку, доставшуюся ему от матери. Флорика и князь подошли к воротам, увитым густым виноградом, и тут остановились.
— Князь был старик и притомился?
— Нет. Князь был молод. Станом — стройнее тополя, глазами — яснее звезд. Взял он Флорику за руку, и сошли они под каменные своды, и с тех пор уже больше никто на земле не видал Флорики. Нанятые князем люди замуровали вход в подземелье, и вернулись в Брэилу, и подошли к ветхой лачужке, постучали в ставень условным стуком и стали ждать платы. И ждать им пришлось недолго — платой был кинжал в сердце. А перед рассветом вспыхнуло рожковое дерево у колодца, и дорога, что притаилась в тени, исчезла… А дальше ты и сам все знаешь…
— Я знаю одно: перед снегопадом я принес три грозди лесной сирени — и ни одной не осталось.
— Жоица тогда сказала, что это ей весточка от сестрицы Флорики.
Раскрасневшаяся от холода и бега Руксандра вернулась в комнату.
— А где же можжевеловая ветка? — спрашиваю я.
— Она забралась на мельницу и прыгнула прямо на луну.
— Неужто снеговики ее обидели?
— Нет. Им некогда. Они чинили деревянных уток, на которых стоит наша мельница.
— Садись за стол, Руксандра, — зовет бабушка, — яйца перепеклись и порыжели.
— У меня и так уже глаза рыжие. Сегодня я буду есть только снег и сосульки.
— И березовую кашу, — добавляю я.
— Нет, это я не люблю. Оказывается, папа, ты меня совсем не знаешь?
— Я знаю тебя шесть с половиной лет.
— Шесть с половиной лет мне было тогда, когда я спустилась, а теперь, когда я поднялась, мне уже четырнадцать. Вот сделаю еще один шаг, и мне будет пятнадцать.
Она сделала два шага, и ей исполнилось шестнадцать лет.
И настало лето.
И настал вечер.
И три раза подряд вставал месяц над пламенеющими, как закатное солнце, алыми розами. И в четвертый раз он встал: сначала как удивленно поднятая бровь, потом как золотая шпора на черном сапоге ночи и наконец как ореховая ветвь, прогнувшаяся под тяжестью почек. Руксандра могла бы сорвать его с неба и ждала, чтобы голуби взлетели вверх, а они все не взлетали и не взлетали; если бы они повесили вверху румяный персик, то он позолотил бы волнующееся море пшеницы. Ветер припал к озеру и, напоенный его скорбью, побуждал тополя вздыхать и кланяться поездам, бегущим в Бухарест и Брэилу; он выгладил помятые края одинокого облачка и прошелся валкой походкой по кровле, где дремали голуби, серебрясь шелком крыльев. За озером, сидя на макушке акации, филин держал в клюве листок темноты, и маленький экипаж катил между двумя рядами табака, что кропил душу брызгами ароматной грусти, а над пшеничной нивой курилась нежная песня, исполненная тоски, и растворялась в воздухе, не в силах исчезнуть мгновенно. Под месяцем плыли зеленые кружева, а черные кружева заслоняли другой месяц, плывущий по отраженному небу, и между ними вырисовывалась полоска старинной дороги и вклинивалась в пшеничное поле, и по этой дороге прямо к мельнице катил маленький экипаж, и тянули его кони с искристыми зелеными гривами, а на подушках сидели четверо: два снеговика и два желтых лесных человечка.
Руксандра с галерейки услышала стук колес экипажа, и две золотые капельки ее глубоких медовых глаз загустели тенью выжидания и испуга. Девочка могла вбежать в дом и запереться, могла позвать на помощь, но широкая пшеничная нива в своем хмельном разливе околдовала ее, как сон, а маленький возок среди бушующих колосьев продолжал свой бег. Он остановился на перекрестке у гигантского чертополоха, лошади сбросили упряжь и вошли в воду напиться, а два снеговика, нежданно выхватив кинжалы, набросились на двух желтых лесовичков, и те, изловчившись, тоже выхватили кривые ножи, и началось между ними страшное побоище. Месяц наблюдал за битвой, улегшись в ласточкино гнездо. Ветер сложил крылья и замер, прислушиваясь к свисту ножей, хрусту травы, падению тел и колыханию воды. Бьются два времени года, догадалась девочка. Белая зимняя метель с Белой метелью весны. И от этой битвы зависит слава пшеницы. Лошади, фыркая и отряхиваясь, вышли из воды, подняли раненых и усадили в возок. Четыре фигурки молча поклонились Руксандре, и экипаж покатил обратно, исчезая в сиянии перламутрового рожка. И когда дорога с возком скатилась навек под гору, девочка побежала искать следы побоища, но нашла на опушке пшеничной нивы только рожок месяца, который закатился под куст лесной желтой сирени. Из одного конца месяца побежала водяная жилка, а из другого вылетели дрофы и, вытянув клювы, стали охотиться на стрекоз, но тут же все и попрятались — кто в траву, кто в пшеницу, — испугавшись тявканья лисиц и всполошившегося ветра.