Последние слова произнесены были будто не одним, а сотнями гневных, страдающих, визжащих, скрипящих голосов. Резко запахло серой. Иоанн уже понял, что это не Макарий говорит с ним, а нечисть, явившаяся в образе того, кому царь всегда доверял и коего любил. Окутанный страхом, царь начал молиться громче и усерднее, стараясь не слышать глас сатаны, стараясь не думать, что злой дух стоит за его спиной.
— Кому ты молишься? — голос стал утробным, с продолжительным, похожим на собачий лай эхом. — Бог оставил тебя. Отныне ты не в его власти! Не в его…
— Ты же, премилосердный Боже, меня, более всех людей грешного, прими в руце защищения твоего! — отчаянно повторял Иоанн, чувствуя, как слабеет окончательно, и теплый пот, подобно густой крови, стекает по его челу.
— Вкушай гнев Господа! — торжествовал голос и снова рассмеялся, страшно, безудержно, и тогда Иоанн, раскрыв глаза, узрел явившуюся к нему тень, которая стояла уже не за спиной государя, а меж ним и мерцающим в темноте киотом, заслонив его собой. Голова тени была укрыта капюшоном одеяния, подобного схиме, в руке его был посох, похожий на жезл митрополита, а вместо ног из-под одеяния видны были копыта — не то конские, не то козлиные — ржавые, словно густо запачканные засохшей кровью.
— Изыди, диавол, изыди! — вскрикнул Иоанн, попятившись и прикрывая рукой лицо. Тень сделала шаг к нему — глухо стукнуло копыто по полу, и царь, словно узрев ад, вездесущий огонь, пляшущих чертей, вереницу душ мертвецов, так же шагавших к нему, и понял, что душе его неминуемо уготован ад. Ад, который суждено ему претерпеть и до смерти, и после нее…
Он не помнил, как к нему подбежали слуги, как вливали в отверстый рот какую-то горькую воду, не помнил, как несли бережно его горящее огнем, исступленно метавшееся тело, как вскоре он забылся глубоким вязким сном…
Но государь мало спит, вновь просыпается посреди ночи, и вновь во сне к нему приходит убитый им сын, весь в лучах фаворского света. И глаза его, скорбные, словно с иконы, глядят на Иоанна, и он недосягаем, будто ангел, и царь, сколь не идет к нему, видит, что сын только отдаляется, растворяясь в мутной, бесконечной мгле.
В слезах Иоанн просыпается в своем ложе и, вгрызаясь в подушку, скулит и всхлипывает, закрыв лицо рукой.
— Господи… — бормочет он меж приступами плача и, замерев, вдруг впивается пальцами в покров, выпучив глаза, глядит в потолок. Рот его беззвучно открывается, словно у умирающей рыбы, и вдруг из груди извергается дикий, истошный крик. Трясясь всем телом, истекая слезами, царь страшно, по-звериному кричит, уже не в силах справиться со своим горем. И тени спальников и придворных копошатся во тьме, они вновь подле его ложа, тянут к нему свои цепкие руки и хотят подступить, но не решаются, стоят в стороне…
— Оставьте меня! Оставьте! — обхватив себя руками и вжавшись в свою постель, молит жалобно Иоанн. Страх, необузданный, дикий, поглотил его. Взгляды из темноты, тянущиеся руки… Иоанн уже видел все это однажды, в детстве, когда со дня на день ожидал, что бояре расправятся с ним, как расправились с его матерью, его нянькой Аграфеной, и ему все казалось, что за ним пришли, дабы убить… И он не может спать до утра, ждет, когда наконец рассветет, и лишь тогда с облегчением, перекрестившись, встает со своего ложа…
А утром Иоанн велел позвать дьяков и печатников. Сгорбленный, жалкий, словно истощенный до предела, Иоанн сидел в своем кресле, свесив голову на грудь. Дьяк, скрипя пером и низко склонившись к стольцу для письма, записывал новый государев указ:
«А назовет кто кого вором, а смертного убийства или крамолы, или мятежа на царя государя не доведет, и того велю самого казнить смертью».
Заслушав записанное, Иоанн утвердительно кивнул. Дьяк просыпал на бумагу немного песка, оттряхнул ее и приложил государеву печать к грамоте. Так Иоанн издал указ о суровом наказании за ложные донесения. Сколь много жизней он мог сохранить в опричные годы?
— Петьку Головина, казначея, созовите, — велел он слугам, когда дьяк, кланяясь, исчез за дверью…
По размытым весенним дорогам, превратившимся в жуткое месиво грязи и тающего снега, спешили возки. Закованные в броню конные ратники пристально охраняют их, окружив со всех сторон.
Изгвазданные грязью лошади врываются на монастырское подворье. Братия Кирилло-Белозерской обители с удивлением принимает государевых людей, а из возков ратники, одернув рогожу, достают серебряную посуду, туго набитые кошели, чарки, кресты, иконы в богатых окладах, шитые серебром и золотом ткани. И посланец государев объявлял тем временем старику-келарю: