Придет ли император, спросил он. Гофман отвечал, что да, но император, который боялся заразы и всюду подозревал чуму, так и не пришел. Что до Кеплера, его учитель вдруг приказал ему подойти поближе и шепнул: «Сделайте милость, если можете, постарайтесь не до конца разрушить мой труд». Потом он добавил: «Коли не ведаем, для чего, так узнаем, для кого».
И наконец, мне пришлось в свой черед взойти на две ступеньки, ведущие к его ложу, чтобы услышать то, о чем я один знал, чьи это были слова. В переводе с латинского они означали примерно следующее:
Произнося эти стихи Джордано Бруно, которые помнил наизусть, он обратил ко мне прояснившийся взор, улыбнулся доброй улыбкой, и сознание уже навсегда покинуло его.
Два дня спустя его, дрожащего в лихорадке, взмокшего от пота, стали трепать ужасные спазмы, он рвал на себе рубаху и приводил своих домашних в отчаяние, ибо его агония являла самое жуткое зрелище, какое только можно вообразить. Зияющая дыра вместо носа, исхудавшее лицо умирающего, его нагота, которую служанки кое-как прикрывали, держа над ним простыню, – как занавеску, вонь, источаемая постельным бельем, увлажненным жидкими выделениями его кишечника, – все это вместе взятое вынуждало семейство не задерживаться в его опустевшей комнате.
В невнятных речах больного, служивших, по всеобщему мнению, доказательством сумятицы, царящей у него в голове я расслышал мольбу, чтобы не сжигали его брата.
Час спустя он вдруг стих, умиротворенный, с открытыми глазами, казалось, уже не видевшими ничего, кроме сияющего неба Исландии и того портала у Барсебека, что ведет в царство мыслителей, где ему откроется тайна 2123 года. А за окнами дождь лил как из ведра. Когда к омытому телу, готовясь исполнить свой долг, приблизился пастор, слуги, измученные бдениями над постелью умирающего, и домочадцы, ослабевшие от слез, разбрелись, кто куда. Сиятельная дама Кирстен пожелала узнать от меня, говорил ли он что-нибудь о своих детях, прежде чем лишиться сознания.
– Он сожалел, что ни Элизабет, ни Тюге не смогут присутствовать на его погребении; – сказал я ей, – ведь она в Лондоне, а он в Копенгагене.
Сеньор, сперва заверив меня, что мой дар целителя не уступает колдовству Ливэ, повел речь о своей дорогой сестре Софии, потом и впрямь упомянул о двух старших детях, которые не увидят его умирающим, – казалось, он хотел показать им, что и в агонии не утратит гордости, если только не желал, чтобы они увидели, как он потеряет ее.
В самые последние минуты к нему вернулись воспоминания его собственного детства. Он был похищен своим дядей у законных родителей, и те не потребовали, чтобы их дитя возвратилось в фамильный замок. Кнутсторп. «Только представь, – воскликнул он с внезапной горячностью, – что меня бы разлучили с младшей дочерью, отдали бы ее моей сестре и с ранних лет держали вдали от меня! Ах, можно ли иметь столь жестокое сердце, чтобы так оттолкнуть ребенка, которому едва исполнилось три года, и допустить, что он вырос вдали от родного очага!» Он заплакал, и мне показалось, что эти слезы он проливает над тем ребенком, каким был когда-то.
– А обо мне? – спросила Кирстен. – Что он сказал обо мне?
Мне пришлось солгать бедняжке, ибо о ней не говорил ничего. Но вправду ли это ложь – утешить раненое сердце, сказав ему то, что оно жаждет услышать?
– Он нежно любил вас, – отвечал я, – за ту кротость какой вы сносили все мучения, причиняемые вам его самолюбивым нравом.
На полном лице Кирстен потоки слез смешались с белокурыми и седыми прядями, они выбивались из-под тонкого льняного чепца, охватывающего ее виски, а сердце ее задыхалось от рыданий.
– Мне это было в радость, – сказала она. – Я без спора приняла свою участь, хоть ее и не выбирала. Родилась-то ведь я на хуторе при монастыре Херревад, а теперь меня принимают при дворе самого могущественного монарха Европы, там вся знать Богемии.
Когда она шла за гробом супруга, ее и впрямь окружали десятков пять вельмож, ибо если умирал он в одиночестве, то после смерти к нему, я бы сказал, сбежались все те, кто его ненавидел, а теперь хотел получить отпущение сего греха.