Зрение у Геллиуса было еще хуже моего. Он не обходился без стеклянной лупы, занимаясь алхимическими опытами – Сеньор называл сию науку «земной астрономией», составлял смеси ртути, серы и свинца, золота, сурьмяного королька, ему одному дано было преуспеть в этом, хотя сам он и страшился последствий такой удачи. Результат они оценивали вместе, защищая глаза тюлем, с его внутренней стороны просвечивал латинский вензель «Uraniburgum», тот самый, которым вскоре станут помечать все издания, выходящие из островной типографии. По причинам, разгадать которые затруднительно, Геллиус приобрел большое влияние на нашего хозяина. Хоть господин Браге сомневался в успехе этого замысла, он, без сомнения, позволил бы ему отделить меня от моего брата, иными словами, убить, но тут выручил присущий мне дар преступать пределы дозволенного: я дерзко подмешал к шутке угрозу вечного проклятия.
– Ваш брат, лишенный жизни при вашем рождении, никогда не одобрит вас, если вы пожелаете умертвить моего брата, – сказал я Сеньору.
Обескураженный, он застыл, отставил свою оловянную кружку, локтем оттолкнул слугу, когда тот попробовал было ее наполнить, и вопросил тем протяжным, торжественным голосом, который он с изнурительным усилием умудрялся извлечь из своей груди в случаях, когда обстоятельства казались слишком серьезными, чтобы гундосить:
– Мой брат? Откуда ты узнал о моем брате? Кто тебе сказал, что мое рождение совпало с его смертью?
– Вы сочинили поэму, чтобы почтить его память, – отвечал я. – Свидетельство этого, оставленное вами в типографии, попалось мне на глаза. Но если бы я не вспомнил об этом, сейчас он сам нашептал бы мне ваши строфы, дабы убедить вас сохранить мне жизнь, которую вы некогда мне даровали.
– Да кто же собирается отнять твою жизнь?
Я указал на своего хирурга, стараясь не встречаться с ним глазами.
– Геллиус Сасцеридес, безусловно, сделает это, если попытается отделить меня от брата. Благодаря этому двойнику, которого вы зовете летучей мышью, я сам во сне пролетаю по ночному небу, чтобы узнать повесть свершившихся судеб.
Он рявкнул на музыкантов, и те умолкли. Теперь тишину нарушали только плеск фонтана, звяканье подносов да шум, что доносился из кухни.
– Говори, – сказал он. – Мне не терпится узнать, что случится со мной завтра.
Я глянул на его сестру, в тот день я увидел ее впервые. Низкорослая, полноватая, София зато была приятна лицом, за ее обширным лбом скрывался тонкий, проницательный ум, отмеченный веселостью, которой не смог пригасить даже траур по мужу. Она-то и пришла мне на помощь. Мой недуг внушил ей сострадание. И мои дерзкие слова ей понравились. Хирургические замыслы Геллиуса она считала безумием. К тому же, как она заявила, у него не остается времени заняться их осуществлением, ведь королева призывает его к себе в Кронборг.
Потом она приказала налить мне пива в кубок, который я тотчас осушил, и положить на мою циновку лимонную дольку, запеченную в меду. А когда в ее честь давали обед, еще добавила, что ее очень обяжут, если станут обходиться со мной мягко. На остров она прибыла утром, сойдя на берег в сопровождении служанки, маленького сына, черного пса по кличке Турок, двух лакеев с гнедыми конями – они их вели в поводу за кольца, продетые в нос, – француженки-белошвейки и садовника, так как она выращивала растения во все времена года, прикрывая их от мороза стеклянными рамами, которые возили за ней повсюду.
А вот что до жены Сеньора, выглядевшей страшно неестественно в шляпке, из-под которой выбивались ее белобрысые пряди, в прикрывающей грудь прямой пелерине с черными полосками и пышными рукавами, – так вот она, больше смахивала на Бенте Нильсон, когда та по утрам, сидя на табурете и глядя на проходивших мимо поденщиков, только что отведавших ее пивной похлебки, еще так недавно ворчала на меня: «Иисусе милосердный, какой же ты грязнуля!»
Урожденная Кирстен Йоргенсдаттер, супруга Тихо Браге, по происхождению совсем не была ему ровней. У нас таких простолюдинок, проводящих жизнь при знатных господах, зовут «слайфред», и даже если над их детьми, согласно датским законам, не тяготеет позорное клеймо незаконнорожденных, двусмысленность их положения тяжким бременем ложится на плечи. Нижняя губа Кирстен уныло отвисала на ее массивный подбородок. Робкая, усердная, она ничего так не; любила, как игру на виоле, пение и церковные хоры. Она не спускала глаз с самого высокого из музыкантов, который торчал перед ней, словно заводная игрушечная цапля, ожидая, чтобы Сеньор подал знак и механизм привели в движение.