«Это я ему приказал, – говорил мой хозяин. – У них смелости не хватило, чтобы обвинить меня. Кто бы отважился притянуть Тихо Браге к суду? Никто, и знаете почему? Потому что боялись услышать, как я стану высказывать горькие истины по другим поводам, которые двору совсем не по вкусу».
Он ругал на чем свет стоит этих простофиль-датчан, не желающих думать ни о чем, кроме охоты и религиозных распрей, между тем как вся Европа увлечена чудесами науки. Изгнание бесов из новорожденного, по его мнению, было противно природе, не способной создавать ничего нечистого прямо сразу, «по выходе из яйца».
«Процедуру изгнания бесов допустимо производить над стариками, а не над детишками, – говорил он еще, – и среди членов ригсрода я знаю многих, кто заслуживает, чтобы с ними это проделали незамедлительно».
Эта острота, произнесенная однажды вечером за пиршественным столом, была обращена к сотрапезникам, как нельзя более подходящим для того, чтобы донести ее до ушей молодого короля: один принадлежал у кругу близких Валькендорфа, другой – Рюдберга, да к тому же первого сопровождала супруга, второй был со своей матушкой.
Зала была отделана темным деревом, с полом, выложенным черными и белыми каменными плитами. Там царил неописуемый шум. Я был приглашен по настоянию Тюге: он хотел, чтобы его родитель, видя перед собой меня, лишний раз вспомнил о своем жестокосердии, ведь он решил оставить меня на острове.
– Вы же говорили, что это он послал вас искать меня?
– Так ты все еще не понял? Я один заботился о тебе, он-то был готов бросить тебя там.
Ревность делала его нетерпимым: привязанность, которую я питал к своему господину, раздражала его. В отношении Сеньора Тюге вел себя столь дерзко, что всем становилось не по себе. Он упрекал отца за сопение, насмехался над его грубым телосложением, а своего брата Йоргена, который прибыл как раз в вечер пиршества, бранил за слепую покорность родительской власти.
То, что господин Тихо наперекор своему нынешнему положению изгнанника ни на йоту не изменил присущей ему манеры рассуждать, норовил навязывать свои мнения всем и каждому и даже теперь, когда у него не осталось опоры при дворе, без конца вспоминал о знатности рода Браге, – все это вызывало у его сына жестокую иронию, которую он и не думал прятать от глаз публики.
– Отец, не угодно ли вам тотчас поведать всем здесь присутствующим, как его величество намерен распорядиться островом Гвэн после нашего выдворения? Вы же так дружны с королем, приходитесь ему, с позволения сказать, учителем астрономии, кому и знать это, как не вам?
В ответ Сеньор внезапно заявил:
– Нет, я этого не знаю, но позабочусь, чтобы мне сообщили об этом в Германию, когда мы там обоснуемся.
– В Германию? Что нам делать в Германии?
Только теперь до Тюге дошло, почему и его брат Йорген, и сестры, и мать, и знакомцы из придворного круга собрались на эту трапезу. Он сообразил, в чем смысл торжественности приема, казалось бы, неуместной в обстоятельствах, столь мало располагающих к веселью: решение было принято, еще неделя – и они простятся с Данией.
София Браге, давно осведомленная о намерениях брата, приняла новость с облегчением. Она даже решила сопровождать его, чтобы вместе проделать путь до Берна, вслед за уехавшим сыном.
Кирстен разразилась рыданиями, Элизабет и одна из младших дочерей вторили матери. Что до обманутой невесты Геллиуса, бедняжка Магдалена, со своими тонкими губами и круглыми плечами смахивающая на толстоватого парня наперекор нежным краскам пышного наряда, одобрила решение отца лучше удалиться в изгнание со своей уязвленной гордыней, чем ждать, пока король вконец растопчет ее.
Сам же я испытал удовлетворение, впрочем, смешанное с тревогой. Еще захочет ли он оставить меня при себе? Или мне суждено бродить по этому городу, выпрашивая подаяние? Но взгляд, которым обменялась со мной София Браге, говорил: «Не бойся, тебя не оставят».
На сердце полегчало, и я, восторгаясь дерзостью моего господина, залюбовался и его камзолом черного генуэзского бархата с серебряной бахромой, белоснежным воротником с вышитыми рукавами. На его шляпе с черным околышем, украшенным серебряным позументом, покачивалось серое перо короткие штаны были полосатыми, черно-серыми. Все это вместе напоминало оперение дикого голубя, когда он со своим гофрированным воротничком слетает на паперть храма Святого Клементия и, раздувая грудь, кружит перед голубкой.