Выбрать главу

— Ему и соврать недолго, — буркнул хозяин.

Но тотчас же господин Браге, оставив эту тему, повелел мне до завтра хорошенько обдумать его вопрос: в том не признаваясь, он вновь склонялся к мысли, что я колдун. Но во мне проснулся мой шутовской нрав, и я отвечал: «Выдавайте своим рабочим вдоволь пива, два дня подряд поите их, сколько влезет, и повторяйте это каждые месяца три, тут уж бунта и в помине не будет».

Он пригрозил отправить меня в тюрьму за компанию с Фюрбомом, совет же отверг, а между тем лучше было бы к нему прислушаться. Но если бы сильные мира сего были разумны, дела в нем пошли бы еще хуже, ведь никто из них не соблаговолит дать себе труд управлять.

Как раз подошло время вставать из-за стола, и тут Сеньор принялся донимать Геллиуса, нарочно желая унизить его перед Йохансоном и прочими, которые отправились было подбросить дров в печи комнаты наблюдений, нашей обсерватории. Он позвал их обратно, чтобы никто ничего не упустил из этого урока: наверняка хотел им показать, как они дорого поплатятся, если вздумают разглашать тайны его науки по германским городам, откуда и прибыла половина его учеников.

Он начал так:

— Я получил от Джордано Бруно, этого итальянца из Нолы, о котором ты мне рассказывал, его книгу и письмо. И то, и другое крайне нескромно, он мне возвещает, что, дескать, мы с ним, он и я, пришли к одному и тому же научному выводу относительно бесконечности небес и того, что он именует «невыносимой гордыней мысли Аристотеля». Главное, он приписывает себе комментарии и размышления, которые естественным образом вытекают из книги, напечатанной в Ураниборге под именем нашего добрейшего Элиаса. Да и другие соображения, также вышедшие из этих стен.

Геллиус очень походил на петуха — не только пестротой наряда, но и его оттенками, лицом, круглыми глазками. Он по-петушиному задрал голову и заявил, пытаясь изобразить улыбку терпения:

— Разве ваш друг Дансей, посол короля Франции, не встречался в Лондоне с Джордано Бруно, прозванным Ноландцем? Я сам слышал, как вы упоминали об этом в прошлом году. Вот от кого он мог узнать все, что понадобилось для такой книги.

— Дансей ничего не смыслил в астрономии. А Кастельно, у которого он гостил, посланник Франции при дворе Елизаветы, смыслил в ней, если это возможно, и того меньше. Так что, полагаю, именно ты, Геллиус, желая пустить пыль в глаза этому обществу болванов, выдал им кое-какие здешние секреты.

— А я знаю, — вскричал я, стремясь показаться забавным, — знаю, почему он задумал разрезать меня надвое! Он хочет принести в жертву скорее мою половинку, чем свою!

— Ты это о чем? — спросил Господин.

— У него тоже есть свой припрятанный братец, только он весь внутри, ничто не торчит наружу. Крыльев у него нет, но он терзает ему нутро, как тот орел, что пожирал печень Прометея.

Хозяин и его сестрица стали смеяться над Геллиусом. Я совсем обнаглел и принялся изображать перед ними петушка, прося, чтобы мне простили скудость моего оперения. Что до Гсллиуса, он, вырядившись в слишком куцый плащ, сплошь расшитый зелеными и голубыми узорами, и полосатые кюлоты в немецком духе, покинул остров в тот самый час, когда к его берегу подплывала барка с красной обшивкой, а на палубе, на самом виду, стоял высокий человек, гость из Исландии, чье прибытие было мною предсказано.

Да, то был Одд Айнарсон, с его безбородым лицом, с длинными белыми волосами, что спускались из-под черной шляпы с узенькой серебряной лентой, в рясе из льняного грубого полотна, протертого на колене. В тех краях, столь близко соседствующих с царством вечности, но овеваемых земным Бореем, откуда он прибыл, ему был присвоен сан епископа, но одевался он как простой священник. Когда он взбирался по крутой тропе от пристани, я все смотрел на него, и сердце щемило от мучительного предчувствия: он слишком часто спотыкался. Полы его плаща трепетали на ветру, словно крыло раненой птицы. Цвет его одежд напомнил о сороке, которую в то же утро подарил мне Филд, тот самый торговец из Англии, что сидел вчера за столом и сказал мне: «Take it with you and pray for me».[7]

Одд Айнарсон, которому меня представили заново, долго размышлял над успехами моей двойственной природы, потом вдруг глянул мне в лицо с несказанной добротой, что доступна лишь тем, кому их возраст позволяет увидеть, как раскрываются врата небес, и сказал: «Якоб прав, ты пришел на землю, чтобы подвергнуть испытанию гордыню твоего господина».

Вечером я понял, что он имел в виду. Дождь лил как из ведра, над медными фигурными крышами дворцовых покоев завывал ветер, этот тревожный звук метался по лестнице, достигая залы, где смешались запахи мокрой собачьей шерсти, одежды и кухни.

Во время обеда, затеянного в честь Айнарсона (которого уведомили, что я предсказал его прибытие, так как он явился мне в сновидении, хотя он шутливо возразил, что совершенно об этом не помнит), Ротман, придворный математик ландграфа Гессенского, человек редкостного обаяния, когда ему перевели остроту Сеньора насчет моих наглых ответов, обронил замечание, что заданный мне вопрос был более наглым, чем ответ. Тогда, разыгравшись, мне обещали полную безнаказанность, если я сумею придумать какой-нибудь воистину наглый вопрос.

Господин прикрикнул на музыкантов, чтобы сейчас же замолчали. Он, как водится, уже закусил удила, стал требовать от своей сестры Софии, чтобы ее люди перестали шуметь, но так этого и не добился, наседал на мадам Кирстен и ее дочерей, сидевших в дальнем конце стола, нежным голосом убеждая их не так громко смеяться, споря о том, кому достанется деревянный календарик, но и тут не преуспел.

Наконец он предоставил им стрекотать сколько влезет, сдержал досаду и велел мне приблизиться.

Разговор как раз шел о ночных наблюдениях, где моя роль (если я вправе претендовать на таковую) состояла в том, чтобы проверять последовательность записей, которые Ольсен делал при свете свечи под сенью подземного купола Стьернеборга. В эти ночные часы, сказал я, все спит во мне, кроме моей памяти. С моим слабым зрением не увидеть того, что доступно острому глазу учеников нашего Господина — Флемлёсэ, Христиану, Ольсену и Кролю, прозванному Совой. К тому же, не попади я в окружение столь возвышенных умов, наделенных столь проникновенной зоркостью, я бы и помыслить не мог о том, какое множество звезд вращается над нами в небесных сферах.

— А между тем… — сказал я.

— Черт возьми! — завопил Сеньор. — Шумливость моих дочерей передалась их матери, за этим столом уже невозможно разговаривать! Замолчите, дамы!

— Быть может, — продолжал я, — где-то в подлунном мире развешаны еще тысячи звезд, но свет их слишком слаб, чтобы глаза жителей Земли могли различить его. Существуют ли они, пока никем не узнаны? Прежде чем Сеньор откроет новую звезду, чтобы она прославила его имя на всю Европу, она не существует ни для кого и, раз никто ее не видел, не существовала ни для кого во веки веков. Если бы люди, живущие на Земле, никогда не поднимали глаз к небесам, если бы зрение у них у всех было не лучше моего, каким образом устрашающее множество светил могло бы облечься для них реальностью? Если правда, что звезд в небе не меньше, чем вшей на бедняцком ложе (Ольсен меня уверял, что так оно и есть), и нашелся бы человек, который, на свое счастье, оказался бы нечувствителен к укусам вшей, не замечал бы, как они ползают у него по затылку, и не видел бы их, откуда бы он узнал, что они живут в складках его соломенного тюфяка?

«Так же и со звездами, — говорил я далее, — если никто отродясь не наблюдал их, как можно судить, существует ли та звезда или эта? Почему ей не находиться там или, напротив, здесь? Если никто не может сказать, где пребывает то, чего он не видит, почему не сделать вывод, что звезды, покуда никем не наблюдены, и не находятся нигде? И как то, что нигде не пребывает, может существовать?»

вернуться

7

Take it with you and pray for me (англ.). — Держи ее при себе и молись за меня.