Выбрать главу

По правде сказать, я от такой заботы едва не умер. Если бы его сестра София не вернулась на остров, мне пришел бы конец. Сидение взаперти в подвале флигеля для челяди, в настоящей камере, именуемой донжоном, хоть и упрятанной под землю, чуть не лишило меня рассудка. Моя сорока какое-то время бродила вокруг стены, но вскоре исчезла. Говорили, что она умерла, да верно, так оно и было: я больше никогда ее не видел. Лакеи, над которыми я часто подсмеивался, когда мой хозяин еще покровительствовал мне, теперь сводили со мной счеты, донимали, не давали спать, мочились на меня через слуховое окошко, подбрасывали туда дохлых котов и ворон, крича: «Йеппе, к тебе посетитель!»

Внезапно мне открылась новая и страшная способность моей памяти: во мраке подземелья она разворачивалась, как нежный лист молодого папоротника, распускала в моем мозгу свои вырезные отростки, очерченные столь четко, что не ускользала ни единая самомалейшая подробность. Я заново оживлял одну за другой все те мысли, что бередили душу с той поры, как я появился на свет, все образы, что томили меня. Сеньор предстал передо мной на песчаном берегу, как тогда, в первый раз, без носа и без одежд, и проплыли давние грезы о земле Исландии, и ожили вновь те жуткие, дикие фантазии, с которыми моя память всегда связывала цифры: химеры, раздутые трупы, выброшенные морем, всякие мерзости, услышанные, подсмотренные или испытанные на себе в те времена, когда Густав вытаскивал меня из какого-нибудь укрытия и с гнусной поспешностью тащил показывать морякам.

Ну, стало быть, София Браге нарушила распоряжение брата и приказала выпустить меня из-под замка.

Меня отмыли. Утешали, прослышав о том, что я лишился своей сороки. Отогрели моего брата-нетопыря. Угощали сушеными фруктами, пивом и заправленной маслом похлебкой в круглой миске с ковшиком. Наконец, когда я среди стольких забот совсем растаял, изнемог от дивного облегчения, служанка Ливэ, осушая мое истерзанное тело, которое она облекла в мягчайшие ткани, с полного одобрения своей госпожи взбодрила мою мужественность, что очень их насмешило, а мне доставило наслаждение, которому, как я видел не раз, предавались и моряки, и поляк-садовник, и даже Йохансон, он того не скрывал и уверял меня, что сам хозяин этим занимается, хотя нам запрещает.

Господин Браге возвратился домой не один: с ним прибыл математик Ротман. В его присутствии он не посмел разбушеваться, хотя ему очень этого хотелось (ведь, оставив меня томиться под землей, он меня обнаружил гуляющим на солнышке и нарядно одетым). Его юный гость, похожий на печальную цаплю, носил красный плащ, на изнанке которого пестрело множество разноцветных нитей и ленточек; он признался хозяину, что некогда подарил мне очки. Выходило, что я скрыл это от своего господина.

Услыхав об этом, Сеньор омрачился, однако ничего не сказал. Филипп Ротман привез новые очки, но эти плохо подходили к моим глазам, и он обещал мне другие. В конце концов Тихо Браге стал проявлять крайнее недовольство тем, что Ротман пытается вовлечь меня в некий таинственный заговор по поводу всех этих ниток и лент, что он носил под плащом, уверяя хозяина, будто они ему нужны, чтобы «ткать свою память». Сеньор решил, что это метафора вроде тех, какими пользовались философы древности или евангельские персонажи. Что до меня, я сразу понял, о чем речь: располагая ленты и нити в определенном порядке, связывая их, создавая сочетания цветов, математик ландграфа Гессенского приводил их в соответствие со сплетениями своей памяти, ему было довольно бросить взгляд на голубую, красную или зеленую ленту, чтобы вспомнить ход мысли, который трудно восстановить без помощи пера и чернил. Итальянец по имени Камилло прославился тем, что ввел в употребление этот прием, и всю Европу объехал, помогая преобразовывать кунсткамеры (таковая имелась у Софии Браге) в «театры памяти», где всевозможные предметы, будучи расположены в символическом порядке, являли наблюдателю обобщенный взгляд на мир видимый как зримое воплощение мира идей.

Ротман объяснял Сеньору, каким образом это происходит. Увы, сам Тихо Браге при малейшем споре предпочел бы по обыкновению засесть за свой стьернеборгский стол в форме полумесяца и исписать кипу страниц: не владея искусством упражнять и изощрять свою память, он ничего не понимал в таких хитростях, помогающих нашему уму, пренебрегая второстепенным, напрямик устремляться к сути.

Столь же тщетны были мои усилия, когда Тихо Браге приказывал мне описать ему то, что творится у меня в голове в минуты, когда я пускаю в ход свой дар запоминания: я мог сколько угодно лезть вон из кожи, толкуя ему о видениях, словах, небылицах, что пронизывают мой мозг, равно кошмарные (а подчас и похотливые, ибо это зависит от простых прихотей фантазии). Мог ли я объяснить этому человеку, воодушевленному мудростью землеустроителя, что мой ум не брезгает картинами греха и распутства, использует и шутку, и словесную игру, если он считал, что блага познания даются лишь тем, кто достаточно добродетелен, чтобы удостоиться их?

Как бы там ни было, к признательности, что внушал мне Ротман, человек, прояснивший мое зрение, на сей раз примешались восхищение, лихорадочный восторг, радость не меньшая, чем если бы я повстречал в толпе кого-то, кто разделял бы со мной мое уродство. Я пожирал его глазами со вниманием, достойным пса, что глядит из-под стола.

Все это бесило Сеньора чем дальше, тем сильнее. При первом же подвернувшемся поводе эти двое опять поспорили насчет вращения Земли. Несмотря на вмешательство его сестры Софии, перепалка разгоралась, подобно иным пожарам, которые считали потухшими, а они вновь вспыхивали и дом сгорал дотла. Ссора дошла до постыдных крайностей от которых стало неловко как тому, так и другому, но было поздно. Филипп Ротман на второй же вечер отплыл в направлении Мальме, осыпав Тихо Браге прощальными комплиментами, являвшими собою лишь дань форме, на которую Сеньор отвечал с язвительной церемонностью.

Окажись он в тот день с глазу на глаз с Ротманом, он бы, несомненно, куда спокойнее выслушал эти его «коперниковы бредни». Но место в высших сферах Ураниборга, освобожденное Элиасом Ольсеном, успел занять новый приближенный помощник. Он рьяно поддерживал хозяина в споре и своим безоговорочным восхищением отныне стал побуждать его никому ни на йоту не уступать в том, что касалось доктрины.

Христиан Сёренсен — так звали этого нового ученика. Он происходил из бедной семьи, жившей на юге Зееланда, в селении, носившем немецкое название Лонгберг, что по-латыни звучало бы как longomontanus. Это слово стало его прозвищем.

Лонгомонтанус был среднего роста, его одежда напоминала оперение ворон и некоторых пород уток, что водятся в Польше: глубокий черный цвет с шелковистым отливом, в котором сквозят оттенки синего и муарово-зеленоватого, а то и мелькнет алая искра. В годы своей крестьянской юности он был свинопасом. Это я в один злосчастный день узнал на собственной шкуре, когда вздумал насмехаться за столом над Николасом Урсусом, который тоже в детстве пас свиней. Он стал злейшим врагом Сеньора, когда похитил его труды и опубликовал под названием «Fondamentum Astronomicum»,[13] чем создал себе имя в Богемии, у себя на родине. С той поры, чтобы потрафить Господину, я не раз изощрялся, вспоминая за общей трапезой этого мерзавца, его наряд индюка, кюлоты, расшитые желтыми крестами, оранжевый гульфик с голубыми Фестонами, шляпу, словно бы покрытую серебряными талерами, и духи, на которые он не скупился, лишь бы заглушить зловоние свинарника, в котором был рожден.

вернуться

13

«Fondamentum Astronomicum» (лат). — Основы астрономии.