— Тебе все еще по вкусу твой жребий? — полюбопытствовал Тюге.
— Другого не хочу, — отвечал я.
По пути в Любек нас постигло еще одно крайне неприятное осложнение. Экипажи, которым полагалось ждать нас в Ростоке, прибыли туда лишь неделю спустя, мы располагали только одной каретой, все той же, еще с Гвэна, тесной и тряской оттого, что так много поездила по каменистым дорогам. Сеньор нанял помимо нее еще две.
Он подыскал дом неподалеку от больших ворот с двумя башнями, охранявшими вход в город. Как только мы прибыли, он послал людей на поиски врача для своего сына Йоргена, очень жаловавшегося на боль в ноге, и прогнал прочь пастора Венсосиля, который, напившись пива, заявил, что бежать совсем и не собирался, его принудили.
— Это еще что за вздор? — удивился хозяин.
— Вы так себя ведете, будто спасли мне жизнь, — сказал святой отец, — а на самом деле вы меня решили похитить, чтобы я не мог ответить на вопросы ваших судей.
Продолжался их спор уже без меня. Но я смекнул, что Венсосиль желает вернуться в Данию, считая, что пожизненная тюрьма ему не грозит, а мой господин, утверждая обратное, больше всего боится, что, оказавшись там, пастор выльет на него целые ушаты обвинений.
В полночь, когда команда отправилась на ночлег и шум в доме утих, я прилег и, засыпая, видел, как хозяин отстегнул свою шпагу и, встав у окна совсем один, осенил себя крестным знамением.
Утром, едва продрав глаза, я встретился взглядом с псом Лёвеунгом, который разлегся на господских сапогах, и услышал, что внизу уже опять разгорелась женская свара.
Они ругались подобным образом все то время, что мы провели в Любеке. Венсосиль покинул нас, как и говорил. Сеньор избегал показываться на люди, чтобы городские власти не узнали о нашем прибытии, поскольку опасался, что его могут задержать по пути в Росток, где его ждали друзья. Итак, ему приходилось сносить беспокойный нрав своих домашних, весьма сожалея об отсутствии Лонгомонтануса, чьего молчаливого терпения ему уже заметно не хватало.
В первый же день он послал нас с Хальдором за двумя ведерными бочонками белого уксуса, каковой мы нашли на рынке, на площади перед забавной церковью со стеной, в которой имелись два круглых отверстия диаметром фаунеров по десять, если не больше, сквозь них можно было созерцать небесную синь и пролетающих птиц.
Следующие дни Сеньор потратил на писание писем и прием докучных посетителей, любопытных к его славе и обстоятельствам изгнания, — все это были, как на подбор, датчане. Посланец герцога Ульриха Мекленбургского явился, дабы от имени своего господина выразить сожаление, что препятствия вынуждают знаменитого Тихо Браге отсрочить свой визит к нему. «Мы попросим Хритэуса и Бакмейстера отобедать с нами на пиру в честь долгожданного посетителя, как только он прибудет», — прибавил посланец, имея в виду ученых, знакомых Сеньору с юных лет, проведенных в этом городе. В своем ответе мой господин щедро расточал любезности, адресованные не столько герцогу Мекленбургскому, сколько деду датского монарха.
Сиятельная дама Кирстен с видимым состраданием слушала, как супруг самодовольно комментирует послание герцога. Тихо Браге все еще считал, что при дворе у него есть соперник, который очернил его перед государем. Он не желал признать, что навредил себе сам. И рассчитывал, что влияние герцога Ульриха поможет ему возвратиться в Данию, перехитрив короля своей игрой в изгнанника.
Что до сиятельной дамы Кирстен, она-то понимала, что мы никогда не вернемся. Вскоре она призвала меня к себе и просила пустить в ход одно из своих пророчеств, чтобы и ему помочь наконец осознать это.
— Я дал слово воздерживаться от предсказаний, — объяснил я ей. — Господин потребовал от меня этой клятвы.
— Стало быть, — вздохнула она, — он боялся, как бы твои слова не подтвердили то, что он и сам знает.
С этого дня я стал смотреть на нее по-другому. За ее неутолимой жадностью к еде, музыке и усладам Венеры скрывалась великодушная, заботливая натура. Глядя, как она сидит на своей пышной заднице в платье, пестреньком, как оперение цесарки, я умилялся той горестной преданностью, которую она испытывала к своему супругу и немногими скупыми словами дала мне это почувствовать. Она сказала, что в моих пророчествах нет никакой надобности: чтобы разуверить его, мне достаточно проявить полное равнодушие к безрассудным мечтам о возвращении.
— Могу я на тебя рассчитывать? — спросила она.
Я уверил ее, что да, она погладила меня по голове, и сердце мое сжалось от сочувствия к этой женщине, обделенной умом, но не лишенной добрых свойств.
Прошло еще какое-то время, и София Браге в свой черед сумела поколебать мое решение сохранять сдержанность. Она сказала мне:
— Мне ты не давал клятв не предсказывать будущего. Я нуждаюсь в твоей помощи.
— Если я стану предсказывать вам, — возразил я, — мне придется опасаться, как бы это не достигло ушей моего господина.
— Я спрашиваю тебя не о брате, — проговорила она, и глаза ее наполнились слезами, — а о моей дорогой Ливэ: скажи мне хотя бы, погибла она или жива.
— Она проживет больше сотни лет, — отвечал я.
Эта истина, открытая мне когда-то самой Ливэ, возвратила Софии надежду, за которую она была мне благодарна.
Увы! Сестра и супруга Сеньора могли сколько угодно питать ко мне растущее благоволение, но от этого они не стали меньше ненавидеть друг дружку. Когда пришла пора отправляться в Росток, их пришлось развести по разным экипажам. Сеньор, София, Тенгнагель, Йорген со своим врачом и я уселись в одну карету, а Кирстен с дочерьми и Тюге заняли другую. Хальдор сопровождал нас верхом.
Движение наше было медлительно, ведь большая часть прислуги шла пешком по жаре, которая за несколько дней успела стать весьма удушающей. Когда, достигнув городских ворот, мы вышли из карет и ссора между женщинами тотчас разгорелась с новой силой, в глаза нам бросился девиз, начертанный под гербом Мекленбурга: «Sit intra te concordia et publica felicitas» — в этих стенах царят мир и благоденствие!
Мир нам был отпущен куда как скупо. Что до благоденствия, его мой хозяин сам же и подорвал своей неожиданной расточительностью. Семейство свое он поселил во дворце с двумя сводчатыми расписными воротами и готической часовней, расположенном у дороги, ведущей из Ростока в Шверин. Избегая встреч с датчанами, лишь бы не слышать их насмешек в его адрес, он вместе с сыном Тюге, лакеем Хальдором, Тенгнагелем и со мной стал часто навещать управляющего герцога Мекленбургского, проявлявшего любопытство к особенностям моей природы, а потом и бывать во дворце герцога, который тоже кишел датчанами-эмигрантами. Герцога собственной персоной я видел лишь однажды, да и то издали, во дворе его огромного замка, где он присутствовал на какой-то церемонии. Мне запомнилось его полное лицо под островерхой шляпой, он выглядел старым, но румяные щеки, серый плащ, камзол, круглые глаза, малиново-красный нос и седая борода, спускающаяся на слишком широкий воротник, придавали ему сходство с филином, чей клюв еще влажен от крови настигнутой добычи.
Герцог объявил, что выпускает заем для всех желающих на обзаведение своих племянников, и господин Браге, стремясь избавиться от тяготеющего над ним неосновательного подозрения в ереси, вызвался подписаться на весь заем один из расчета в десять тысяч талеров, обеспеченных доходами с земель герцогства.
Когда Сеньор радостно возвестил о получении поручительских подписей от десяти знатных дворян, выбранных среди ближайшего окружения высокородного должника, его сестра София изумилась:
— Как? В то время, когда ваша собственная семья еще не устроена, вы так расточаете остатки добра, которым еще владеете в Дании?
— Если кто здесь и безрассуден, то вы, а не я, — возразил он. — Разве дед короля датского — обычный должник? К тому же герцог дал мне прочесть письмо, в котором настоятельно просит своего внука не разрушать того, что создано его отцом Фридрихом в его заботах о развитии астрономической науки.