С наступлением лета время потянулось медленнее, казалось, в этой неторопливости сквозит колебание судьбы, еще не решившей, какой выбрать путь.
То неблагодарность Христиана IV, коего он отныне именовал «королем-филистером», побуждала его выбрать себе островок в Швеции и построить там новый замок-обсерваторию, то он решал просить приюта у французского монарха, проявлявшего к протестантам большую терпимость, а то вдруг начинал подумывать, не обосноваться ли в Берне.
Однако же он не выпускал из виду и Прагу, интриговал, стараясь измерить ущерб, нанесенный там его репутации пасквилем Николаса Урсуса. К тому же среди прочих неприятностей подобного рода случилось то, что заставило моего хозяина понять, как неосторожно было ссужать герцога Мекленбургского столь крупной суммой: он распорядился, чтобы его копенгагенское имущество было распродано, а выслать ему деньги, вырученные от этой продажи, что-то не торопились. Пышный обиход его дома обходился ему так дорого, что вскоре оплачивать такое хозяйство, в свою очередь не залезая в долги, стало более невозможно. В довершение невзгод карета, заказанная в Ольборге, все еще не прибыла, хотя вот уже два месяца стояла в порту. А ведь она была ему очень нужна, чтобы отправиться в Прагу, когда император призовет его к себе.
Из-за всех этих забот, вконец заполонивших его ум, он совсем перестал работать. Одна лишь алхимия немножко его занимала. Он пополнел: щеки округлились, грудь раздалась. Но кисти рук остались прежними: когда он складывал ладони, было видно, какие они худые, с переплетенными венами. Он плохо спал, ему снилось, что Меркурий его покинул и принцы, раздраженные его надменностью, отвернулись.
Часто он принимался вертеть головой, проверяя, здесь ли я. Я же неизменно присутствовал, но сохранял бесстрастный вид, зная, как он встревожится, если приметит во мне озабоченность.
По утрам Хальдор будил меня раньше, чем хозяина. Меня кормили с его стола. Когда ему перед горящим очагом сливали уксус из ушата, я был свидетелем его туалета (чтобы он выплескивал свое семя, я в ту пору не замечал, было похоже, что ему и выплескивать нечего, таким взвинченным он вставал с утра).
Если он решал провести послеобеденное время на заросшем деревьями дворе перед замком или на берегу реки, то его дочерям, домашней прислуге и тем, кто надеялся получить у него аудиенцию, полагалось находиться по другую сторону здания, чтобы обеспечить ему тишину и не мешать вдоволь предаваться размышлениям.
Конский топот, звон колокола часовни, буханье молота в кузнице равным образом тяготили его. Бродя в одиночестве под деревьями, он мог стерпеть рядом лишь мое присутствие, ибо оно было почти что не в счет. Чтобы доказать, что я знаю свое место, мне достаточно было взять пример с его пса, который, вздыхая, провожал его глазами. Иногда он меня спрашивал, что за новая химера взбрела в голову его жене или дочери. Он задавал мне уйму вопросов относительно поведения Магдалены, как если бы я владел умением прежде него самого проникать в помыслы женского пола.
С тех пор как сорвалась ее свадьба, старшая дочь хозяина утратила всякую терпимость по отношению к отцу. Не то что Тюге, тот умел умерять свои порывы. Недаром отец, поразмыслив, решил, что сын поедет с ним в Прагу: он ценил сыновнюю почтительность и боялся ее лишиться. Зато Магдалена, зная, что ее-то не ценят, не желала больше безропотно сносить родительское чванство. Она изводила его замечаниями вроде: «Ваша наука столь располагает принцев к дружбе с вами, что нам вот уже целый год приходится торчать в этом краю с его удушающим летом и холодной зимой в окружении одних крючников да мужланов-поселян». Или еще так она говорила: «Если германский император за год не сумел найти средство почтить вас по достоинству, дело, разумеется, в том, что он считает ваши заслуги слишком большими».
Сеньор притворялся, будто остается глух к насмешкам, но более всего остального его раздражало потворство этим дерзостям дочери со стороны ее тетки Софии. Хотя София Браге была на двадцать лет старше племянницы, но когда брак расстроился у обеих, она возымела столь же сильное отвращение к мужскому полу, и теперь они в один голос поносили сиятельную даму Кирстен за ее супружескую покорность, заодно издеваясь над ее склонностью к музыке и музыкантам. В ответ сиятельная дама Кирстен, задыхаясь от ярости, обличала невестку за то, что она своим влиянием портит характер племянницы и удаляет ее от Христа. София же на это отвечала: «А от вас-то Христос сам удалился, разве не так?»
Эти свары поутихли, когда возвратился Лонгомонтанус. Отощавший, с таким же, как прежде, неизменно бесстрастным, холодным лицом, с полузакрытыми, словно у раненого дрозда, глазами, он, как встарь, поселился под самой крышей, и говорил так же мало, как в былые дни. Он сказал нам, что профессор из Ольборга, на службу к которому он поступил благодаря рекомендации, не смог заставить его позабыть прежнего учителя.
Тихо Браге тотчас вновь обрел вкус к работе. Их чрезвычайно занимали наблюдения за Луной, и Сеньор велел сбоку пристроить к замку высокое деревянное сооружение, куда наши лакеи с помощью слуг герцога Мекленбургского должны были затащить квадрант.
Там, в Ванденсбеке, мы провели еще около года. Зима выдалась на диво студеная, гости наезжали редко, и самоуверенность моего Сеньора стала то и дело ему изменять. Деревянное сооружение рухнуло под тяжестью снега. Мы почти месяц не покидали замка. Река промерзла до дна, и стало весьма трудно добираться до конюшни. Каждое новое разочарование, приносимое напрасными усилиями обеспечить себе в Германии то высокое положение, на которое он рассчитывал, покидая Данию, ото дня ко дню наполняло душу моего господина все более тяжкой, все глубже запрятанной горечью. Швеция, обещавшая предоставить ему остров, передумала, не желая вызывать недовольство Христиана Датского. Посулы семьи принца Оранского также остались бесплодными. Один только император Рудольф Габсбург, по словам архиепископа Кельнского, все еще желал его прибытия, но всевозможные досадные случайности долго мешали ему явиться к пражскому двору.
— Клевета, направленная против меня, не утихает, Урсус и Геллиус распространяют свое влияние повсюду. Увы! Я знаю, что в глазах света малейший домашний секрет, разболтанный злыми языками, всегда будет весить больше, чем любые мои заслуги!
— Отец, — проронила Магдалена, — вы напрасно думаете, будто весь подлунный мир только и занят, что нашей судьбой.
— Совсем наоборот, — проворчал Сеньор. — Я думаю, что мир смеется над нами!
Магдалена, приняв решение наперекор пережитым разочарованиям смотреть на вещи философски, еще прибавила:
— Почему бы не удовлетвориться зрелищем этой простой, умиротворяющей красоты, что окружает нас здесь? Косули, шепот ветра, вон те две белошвейки, что, смотрите, болтают друг с дружкой там, внизу, дети, бегающие со своей собакой вокруг ярмарочного столба…
— Мне больше нравятся бескрайние небесные миры, — отрезал он.
Какое изумление я испытал, услышав из его собственных уст, что он признает бесконечность миров! София Браге, и та не скрыла перед ним своего удивления по сему поводу. Вместо ответа он подтвердил, что просто напустился на свою дочь, не желающую заноситься на такие высоты, которые превосходят силу обыкновенного женского ума.
— Это неосторожные слова в устах мужчины, который никогда не решится глянуть вниз за балюстраду галереи, а когда спускается по лестнице, требует, чтобы впереди шли лакеи, — усмехнулась она.
Тут мой господин закричал, что терпеть более не намерен. Он надеялся, что дочь поддержит его в этом долгом тягостном изгнании. Но раз ему не найти мира у родного очага, что ж, скоро он отправится в Прагу с обоими сыновьями, Хальдором и Тенгнагелем, он даже Йеппе с собой прихватит.
После этого он две недели не желал и словом обмолвиться ни со своей сестрой, ни с Магдаленой, а те, по всей видимости весьма довольные друг другом, разделили между собой покои в северном крыле замка.