Весна застала их веселыми, они были без ума от своих собак, целыми днями собирали травы для снадобий и вяжущих настоек, приготовление которых обходилось весьма дорого. Стекольный мастер трудился на них одних. Кирстен, которая целыми днями вышивала, сидя в дальнем крыле замка со своими младшими дочками, беспокоилась, что они тратят на эти свои затеи столько хозяйственных денег. Пять тысяч талеров, выпрошенные Ранцовым в долг, векселя, что ее безрассудный супруг подписывал в расчете на более чем туманное будущее, — все это заставляло ее проливать обильные слезы.
Самонадеянность, проявляемая Сеньором, выглядела как признак потаенной тревоги. Когда опять наступила пора гостеваний, он часто стал уезжать в Гамбург с целью разведать, насколько благоприятный прием уготован ему в Богемии. Увы, город уже был населен множеством торговцев, неспособных оценить заслуги ученого. Он часто демонстрировал мою персону в гостях, но когда после первоначального бурного изумления он уже раз десять ставил меня, раздетого, перед окном, будь то в доме суконщика или принца, когда женщины во всех предместьях успели убедиться, что мой бедный брат не вздрагивает от их ласкающих прикосновений и детородный орган его остается сухоньким сучком, в то время как мой похож на набухшую вишневую ветку, тогда господин Браге стал смахивать на назойливого ярмарочного зазывалу, который всем надоел со своим карликом.
К тому же мое покореженное тело, хоть еще могло сойти в глазах саксонцев за любопытный курьез, вызывало у них меньше интереса, чем у датчан, зато уродство моего хозяина порой развлекало их больше.
Здешнюю публику весьма занимал утраченный нос, эта незаживающая рана, нанесенная его гордости: всем хотелось проверить, кровоточит ли она и поныне. Много раз я видел, как люди за его спиной обменивались насмешливыми взглядами, которые он замечал скорее, чем можно вообразить. Он питал самые дружеские чувства к молодым людям знатного происхождения, но каждый раз, обращаясь к тому или другому из них, он читал гадливость в их глазах — и тотчас отворачивался.
Многие потешались и над займом, который он выдал герцогу Мекленбургскому: говорили, что этих талеров ему не видать, как своих ушей.
— Злоречивые мерзавцы, которым только бы меня очернить, — в полный голос сказал он однажды, заметив, что я прислушиваюсь к его словам, — утверждают, будто герцог не выплатит мне ни процентов, ни основной суммы долга.
— У должника есть способ освободиться от долга, не платя его, — заметил я. — Надо лишь поспособствовать обогащению того, у кого брал взаймы, не правда ли? Герцог вам должен — тем скорее он введет вас в круг приближенных императора.
— Не воображает ли он, что за это я ему прощу десять тысяч талеров? — буркнул господин Тихо.
Затем прибавил, пожираемый пламенем гордыни, что о переезде в Прагу речь может идти лишь в том случае, если там ему будет обеспечено положение, отвечающее его рангу. А согласно последним новостям, он может лишь рассчитывать на некоторые прерогативы из числа тех, коими при особе императора ныне располагает презренный Урсус. А это для него отнюдь не достаточный повод, чтобы сломя голову мчаться в Богемию. Сверх того, он понятия не имеет, где его семья будет там жить и какие удобства ему предоставят для астрономических наблюдений. К тому же его давний пражский друг Гайек, многие годы проживший в тени императорского трона, не сулит ему особых чудес.
Высказывая свои сомнения, он частенько поглядывал на меня, словно побуждал к неким отрадным пророческим уверениям. Но даже если бы он освободил меня от клятвы, я, увы, не мог бы сказать ему того, на что он надеялся, ибо и сам ничего не ведал.
Между тем все эти вопросы занимали его больше, нежели астрономия. Литеры, гравюры, печать обеих его книг удовлетворяли хозяина больше, чем безукоризненность собственных теорий. В этом отношении он отныне полагался на ум Лонгомонтануса, рвение Тенгнагеля, старания некоего Йоханнеса Мюллера, который все ездил взад-вперед между Магдебургом и местом нашего изгнания, пекся о продолжении описания небесных феноменов.
Во время пира, который он давал в большой зале Ванденсбека, где разговоры об охоте и домашних заботах находились под его строгим запретом, он внезапно, будто отвечая на свой же собственный вызов (так это выглядело), стал выражать сомнение в правильности своих теорий и, посожалев, что такой честный ученый, как Коперник, поддался заблуждениям, заявил, что презирать труды сего поляка отнюдь не пристало. А кончил тем, что с печальной иронией спросил меня, как бы Джордано Бруно отнесся к нашим разговорам, тут же шутливо пояснив гостям, что приказал почитать сочинения последнего своему карлику, который это сделал вместо хозяина, и следствием подобной неосторожности явилось то, что он их узнал.
Чтобы их позабавить, мне пришлось прочесть полглавы наизусть. Опровержение тому, что прозвучало из моих уст, вместо господина Браге высказал Лонгомонтанус, страстный поборник его астрономической теории, по чьему мнению мысли Бруно суть всего лишь «философская пантомима».
Поскольку, если верить Тюге, итальянец томился в застенке римской тайной полиции и заплатил за свои ереси пыткой, я, вынужденный повторять его фразы, проделывал это довольно мрачно. Да и сам Сеньор, похоже, был взволнован: он разгневался, когда его сын вздумал позубоскалить насчет мучений, причиненных Бруно римскими инквизиторами. Потом он велел своей сестре замолчать, а сам заговорил по-датски, что половине присутствующих было непонятно. Наперекор собственным обыкновениям, он стал подмешивать к спору о звездах хозяйственные замечания, так что теперь мне затруднительно разворачивать в памяти длиннейшие цепочки его слов, — так вдруг он объявил, что скоро из Любека прибудет ожидаемый экипаж, заказанный в Дании. Если прибавить к нему тот, что вывезен с Гвэна, и другой, купленный в Гамбурге, будет на чем отправиться в Прагу, — сказал он. Отъезд состоится на исходе сентября.
Услышав об этих новых переменах, Кирстен, по своему обыкновению, залилась слезами. Лонгомонтанус и Тенгнагель выразили беспокойство о судьбе приборов, их надо перевезти как можно бережнее, а Сеньор отвечал, что намерен сделать остановку в Магдебурге.
Тут София Браге, внезапно вспылив, заявила:
— Все понятно, вы хотите от меня избавиться, оставить у Эрика! (В Магдебурге жил ее жених Эрик Ланге.) Это очень жестоко!
— Что такого жестокого в том, чтобы соединиться со своим суженым? — усмехнулась сиятельная дама Кирстен. — Да и вам давно пора отправиться к сыну в Берн, почему вы туда не едете?
— Вскоре я должна буду вернуться в Данию, чтобы уладить денежные вопросы, — возразила та, тут же прибавив, что у нее нет никакой надобности в этом оправдываться.
— Скажите лучше, что вам не хватает Ливэ.
— Матушка, — вмешалась Магдалена, по-голубиному надувая шею, — перестаньте изводить тетушку.
Быстро назревала ссора, но Сеньор оборвал ее; разразившись длинной и крикливой обвинительной речью, по которой видно было, до какой степени он измучен. Он задыхался, кашлял, сорвал с себя нос и объявил, что в этих тягостных обстоятельствах изгнания он никому не позволит усугублять тяжесть бремени, лежащего на его плечах, и все здесь будут делать то, что он скажет.
Тюге, который сидел у него за спиной, по-видимому, был совсем к этому не расположен: он продолжал пить и зубоскалить. Сеньор вскочил с места, шагнул к сыну и ударил его своей шпагой по спине плашмя — все это происходило на глазах недоумевающих саксонцев, ничего не понявших из разговора хозяев: осмыслить происходящее смогли только те, кто говорил на нижнегерманском наречии, близком к датскому.
Магдалена встала на защиту брата. По существу, тем самым она помешала ему взбунтоваться, ибо парень был настолько пьян, что вскочил, готовый поднять руку на отца, и все в душе порадовались тому, что у него не хватило сил для удара.
Тихо Браге заверил, что в Магдебурге мы остановимся вовсе не затем, чтобы принудить Эрика Ланге жениться на Софии, ему до этого дела нет. Брак сестры касается только ее самой. Тем не менее в прошлом месяце он отправил посланца к Ланге, чтобы его успокоить, а то бы птичка, чего доброго, упорхнула до нашего прибытия.