— Подумайте лучше о том, кому вы сейчас бросаете такие упреки, — отозвался он.
И принялся рычать, что бабьи иеремиады вконец истощили его терпение и он закаялся пускаться с ними в какие бы то ни было разъяснения. Отныне и впредь.
Так все и вышло, как он хотел. Женщин вместе с их прислугой в трех экипажах отправили обратно, по дорогам вдоль Эльбы в сторону Ванденсбека. В том же, что касалось меня, Сеньор не колебался: мне было велено присоединиться к тем, кто вместе с ним отправлялся в Дрезден и Прагу.
В ту осень небеса излили на землю столько воды, что и вообразить трудно. Позже мы узнали, что женщины чуть не погибли, увязнув в грязи на речном берегу, а одну из карет унесло потоком.
Они насилу добрались до Ванденсбека, на чем свет кляня это ужасное приключение. Магдалена еще два-три года назад, когда мы виделись в Пльзене, рассказала мне, что София Браге, принужденная вернуться в этот зловещий замок, с которым недавно рассталась не без удовольствия, там повредилась умом. Под совершенно пустым предлогом она подвергла наказанию двух поселян, юношу и старика: велела их выпороть, а затем выставить нагишом в присутствии своей племянницы. Чтобы положить этой чертовщине конец, потребовалось мудрое вмешательство пастора. После этого она решила вернуться в Данию, оставив своего лакея Хальдора брату, и больше мы ее не видели.
А в это время Сеньор со свитой (в нее входили Лонгомонтанус, Тюге, Йорген со своим наставником по имени Андреас, лакей Хальдор, еще пятеро слуг, кучер и я) двигались вдоль той же Эльбы в противоположном направлении, к Дессау и Дрездену.
Река на этом ее участке редко подвергалась воздействию осенних паводков, так что наше путешествие было весьма удобным, только в Дрездене мы угодили под густейший снегопад. Когда же сверх того нам сообщили, что колокола Праги возвещают о чуме, мой господин утратил то дерзкое, воинственное расположение духа, с каким он пустился в дорогу, и впал в сокрушительную подавленность.
Император Рудольф так боялся, что миазмы с улиц столицы проникнут в его дворец, что бежал оттуда, и теперь, как говорили, город дымится со всех концов. Нам также сказали, что всего разумнее было бы провести зиму на Эльбе, остерегаясь ее туманных вод, в которые впадает река, протекающая через Богемию.
Хозяин нашего постоялого двора приходился братом бургомистру Дрездена. Он поругался с Тихо Браге, заявившим, что тот водит к его сыну публичных девок (сие было истинной правдой). Тюге затащил меня на одну из своих вакханалий, там собрались двое сыновей одного знатного горожанина, три служанки и сводня с лохмами на брюхе, словно у козы. Меня заставили заниматься рукоблудием на ее глазах. Пьяный Тюге тряс своим красным лоснящимся полешком, щипал за сиськи самую молоденькую из девиц, а со мной обошелся жестоко: утверждал, что его родитель хочет продать меня на ярмарке вместе со своими лошадьми, от которых он скоро избавится, чтобы не кормить их в зимнее время. Он сказал, что хочет сбыть меня какому-нибудь принцу, так ему надоело мое общество.
С тех пор как в Ванденсбеке Сеньор дал мне почувствовать, что все обстоит иначе, я знал: ничего подобного мне не грозит, но все же не мог не удивляться, как же Тюге ревнует своего отца, даром что демонстрирует величайшее презрение к нему.
В ту пору он бунтовал против родителя у всех на глазах, по обыкновению, меча в него насмешливые стрелы, как если бы желал сказать: «Отец, судьба столь неблагосклонна к вашим замыслам, что вы, видать, отмечены клеймом невезения. Вы не угодны Богу, а раз мы с вами, то и нам не приходится ждать ничего хорошего».
Дальнейшие события, казалось, подтверждали его мнение. Когда ссора с трактирщиком и дерзости сына стали для него одинаково нестерпимы, Тихо Браге велел приготовить ему экипаж: он решил провести зиму в Виттенберге, городе его юности, где он некогда лишился носа из-за своей непомерной гордыни.
Наутро перед отправлением он отвел меня в сторонку, мы оказались вдвоем в выемке скалы, что возвышалась над домом, который мы занимали в Дрездене. У наших ног расстилался огромный лес, заваленный снегом и поблескивающий от инея. Вдали виднелась гора, противоположный склон которой был обращен к Праге и Богемии.
Хозяин очень старался внушить мне, будто один лишь Лонгомонтанус повинен в том, что меня хотели бросить на острове (хотя сам же признался в обратном всего несколько дней назад). Умасливая меня подобным образом, он рассчитывал смягчить суровость судьбы. Он верил, что я в какой-то мере связан с Провидением, каковое обрекло его на унизительное прозябание в Виттенберге, карая за то, что оставил меня погибать на Гвэне.
— Вскоре вы займете при дворе Рудольфа такое положение, что ваши враги станут вас бояться, — сказал я.
— Когда же это время наступит? Когда? Он выдал себя своим волнением, я понял, что он близок к отчаянию при мысли, что судьба скоро приведет его туда, откуда началась его жизнь и где она, может статься, кончится прежде, чем он успеет восторжествовать над невежеством своих недругов.
— Я освобождаю тебя от клятвы, — сказал он, — говори, что будет дальше?
— Разве я уже не сказал вам этого? Его глаза были полны слез, он приписывал эту неприятность воздействию мази, приготовленной его сестрой. Но в таком случае ни мазь, ни холод все равно не объясняли, почему он пожирает меня таким испытующим взглядом, словно придворный щеголь — свое отражение в зеркале.
— Что ты от меня скрываешь?
— Вчера вы приказали Лонгомонтанусу отыскать списки книги «Об обращениях небесных сфер» Коперника с собственноручными комментариями этого польского астронома. Возможно ли, что вы перемените свои убеждения? Вы готовы присоединиться к Филиппу Ротману, да и к самому Лонгомонтанусу, который тоже верит во вращение Земли?
— Ты потом поймешь, — сказал он, — что такой ученый, как я, на пороге старости не меняет убеждений.
— Вероятно, вы их и не изменили. Но может статься, что подобно тому, как брат-нетопырь является пленником моего тела, эта мысль давно уже стала пленницей вашей души. И так же, как мне не дано умертвить брата, не погибнув при этом самому, теория этого поляка не может быть вырвана из вашего сознания без смертельного для него ущерба.
— Поистине смехотворная идея, — проворчал он и тотчас, чтобы поскорее покончить с этим, принялся давать распоряжения обоим сыновьям и конюхам.
— У меня есть еще одна, — сказал я, поспешая вслед за ним. — Разве в портретной галерее астрономов в вашем замке на Гвэне изображение Коперника не висело на самом видном месте, у лестницы, слева от фонтана?
Он не снизошел до ответа, зато и опровергать не стал. И в карете, где меня усадили у его ног, он то и дело бросал на меня благосклонные взгляды, это продолжалось всю дорогу до Виттенберга, когда же перед нами возник этот город с его красными крышами и фасадами, которые все как один напоминали простертую длань часовни в Роскилле, он спросил:
— О чем ты сейчас думаешь?
— Ни о чем, Сеньор, — отвечал я.
— Ты лжешь.
— Да.
Такая дерзость его позабавила, похоже, что отныне он стал куда терпимее относиться к моей прозорливости.
Мысль, промелькнувшая тогда у меня в голове, вызвала бы у него усмешку, притом по праву. Она была весьма далека от Николаса Коперника и проистекала от эмблемы Альциато, где изображался старый Сократ, влюбленный в куртизанку Архиппу. Я не сомневался, что проживание в Виттенберге сулит нам некое сходное происшествие, оно хоть и выглядело немыслимым, но судьба предстает перед нами в самых неожиданных личинах.
Что до Архиппы, она приняла обличье нового подручного по имени Мельхиор Йёстель. Сеньор утверждал, что его математические познания огромны, просто невероятны для молодого человека столь нежного возраста. Явившись к нам по рекомендации курфюрста Бранденбургского, сей хрупкий полнощекий юнец в черно-белом наряде, грациозный, словно зимородок, темноволосый и круглоглазый, помог своему новому господину в несколько недель завершить его лунную теорию. Он проявил в этом деле столько сноровки, что его имя даже было вписано в книгу, ставшую результатом сих трудов.