Выбрать главу

Лонгомонтанус, тот был вовсе не склонен принимать нашего зимородка за птицу Феникс. Он предпочитал Кеплера, чтил его математический ум и всегда ладил с ним как нельзя лучше. Что до Магдалены, она высмеяла отца, поверившего, будто Мельхиор ради славы своего бывшего учителя потрудится оживить перо мертвеца. И она оказалась права.

Ответ Мельхиора прибыл из Виттенберга не позже, чем за две недели. К величайшему прискорбию, писал он, ему сейчас никак невозможно оторваться от своих нынешних занятий; здесь же он упоминал о браке, который намерен заключить в самое ближайшее время.

Господин Браге горько сетовал на неблагодарность ученика, если не просто на его брачные планы. Перед старшей дочерью он вечно изображал меднолобого гордеца, но я-то видел, как порой, прижимая к груди младшую, он насилу сдерживал слезы: «Когда я тебя вижу, дитя мое, — шептал он ей, — мне кажется, будто я заглядываю в те времена, когда меня уже не будет на свете».

Тут его вновь обуяло бешенство пера. Целый день он строчил письма в Данию, чтобы там знали, каким почтением его окружили в Богемии, как он доволен своим жребием, как уверенно смотрит в будущее.

На самом же деле он только и говорил, что о былом. В зале на втором этаже, где находился самый большой камин замка и куда холод загонял нас всех, вынуждая собираться вместе даже во дни ссор, ибо не было иного способа хоть малость погреться, Сеньор пускался в воспоминания о конях, оставленных на Гвэне, о добре, что хранилось у него в родном краю. Человек, которому было поручено завершить все его дела в Копенгагене, годом раньше отрядил на остров одного помощника и двух караульных. В своих письмах он рассказывал об удручающем состоянии замка, давая понять, что Ураниборг уже обречен на разрушение. Два стража не в состоянии помешать грабителям растаскивать добро.

«Он мне здесь сообщает, — говорил Сеньор, угрюмо водя глазами по строчкам, — что поселяне не ограничиваются воровством, они разбивают стекла, пытались поджечь прогулочную галерею горящей смолой, они перебили наших козлят и ловят карпов сетями».

В ответ на это Кирстен, уронив на колени вышиванье и жалостно отвесив свою толстую нижнюю губу, будто подражала тем бедным карпам, спросила:

— Значит, скоро их уже совсем не останется?

— Нам-то что за дело? — фыркнула Магдалена, вдруг озлившись на свою смирную мамашу с ее повадками служанки. — Будут там карпы или нет, прохудилась кровля или цела, все окна перебиты или еще не все, мы туда больше не вернемся, не так ли?

Пастор Венсосиль, вернувшийся в свой приход Святого Ибба, тоже прислал письмо, прося у Сеньора денег на починку поломанного. К тому же он предлагал продать его лошадей, временно оставленных у Фюрбома.

«Этот чертов святоша, — раскричался хозяин, — сам был среди тех, кто сговорился нас выжить! Он клянчит деньги не для того, чтобы крышу починить, а чтобы они же смогли купить моих лошадей! Он пишет, что „эти животные пребывают в самом жалком состоянии“, — все ложь, только бы вынудить меня снизить цену, но эти хитрости ни к чему не приведут!»

Он всех и каждого призывал в свидетели тайных расчетов пастора.

Последние, впрочем, не могли послужить оправданием его собственных, ведь он поручил своему поверенному в Копенгагене погрузить его девять лошадей на корабль и увезти с Гвэна, чтобы «продать кому угодно, лишь бы не тамошним мужланам», как он выразился.

Вопреки мрачному настроению хозяина, его дочь Магдалена, сиятельная дама Кирстен (которая в Богемии наконец была признана законной супругой Браге, тем самым снискав преимущество, коего была лишена в Дании) и даже Каспар фон Мюльштайн (чью умирающую жену Магдалена вылечила своими снадобьями) наступление весны встретили с облегчением.

Но счастливей всех была Элизабет. Жаркий апрель, растопив снега в долинах Альп, позволил Францу Тенгнагелю вернуться, и его появление наполнило сердце девушки самым пламенным восторгом. Она испускала звериные крики, прыгала вокруг него, ласково теребила его воротник, заливаясь слезами, обнимала его за плечи, вглядываясь в дорогие черты, которых боялась никогда более не увидеть.

Он был одет очень плохо, но по итальянской моде. Его повадки изменились. Мне он показался похожим на низложенного принца, которому его злоключения помогли обрести нежданную мудрость. Пережитая одиссея сделала его более стойким и вместе нежным. В его взгляде я прочел прежде не свойственное ему терпение, которое мой господин со своей спесью тотчас же подверг испытанию.

Сиятельная дама Кирстен добилась, чтобы он пригласил пятерых музыкантов по случаю пира в честь того, в ком она уже видела своего зятя.

В начале застолья царило всеобщее ликование, и сам Тихо Браге был исполнен довольства, ибо узнал со слов Тенгнагеля, что великий астроном Маджини питает к нему исключительное уважение. Он прочел вслух несколько фраз из его письма, которое только что получил: в нем венецианец именовал его «Магелланом небесного эмпирея» и другими подобными титулами.

Однако праздник едва успел начаться, сиятельная дама Кирстен еще стояла у дверей, приветствуя Каспара фон Мюльштайна, который явился с дочерью, за стол как раз усаживался некто барон Фольх (впоследствии он выдаст дочь за молодого Йоргена Браге), а пастор беседовал с супругой Кеплера (эту женщина только и думала, что о почитании Христа), и тут Сеньор вдруг побледнел, забормотал, вскочил с места, потом снова сел и простер руку вперед, как обычно делал, когда многочисленное собрание, расшумевшись, выводило его из терпения.

Но на сей раз не музыка и не шум были тому причиной. Он велел позвать Йоханнеса Кеплера, который, подбежав, чуть было не схватил его за руку: ему показалось, что Тихо Браге сейчас упадет, сраженный апоплексическим ударом. Затем он что-то приказал Лонгомонтанусу, тот стал искать кого-то глазами, и я из дальнего конца залы услышал:

— Где Йеппе?

— Я здесь, Сеньор, — волей-неволей откликнулся я. Когда я предстал перед ним, его взор метал молнии, как будто я совершил глупость, за которую ему хотелось немедленно призвать меня к ответу. Он сказал:

— Джордано Бруно за свои ереси был сожжен в Риме на костре. Вот известие, которого ты не предвидел!

Тенгнагель, в чьих глазах ожидаемое турецкое вторжение в Вену казалось гораздо более важным событием, не знал ни подробностей этого дела, ни причин приговора — всего того, что чрезвычайно занимало моего господина. Он знал лишь, что итальянец не захотел отречься.

Казнь Джордано Бруно потрясла Тихо Браге настолько, что у него помутился разум. Он ничего не ел. Так нахлебался пива, что полез на верхний этаж — Лонгомонтанусу и Мюллеру пришлось удерживать его: ночь обещала быть ясной, и ему приспичило наблюдать звезды с деревянной галереи, подвешенной на фасаде. Однако он так плохо держался на ногах, что приходилось опасаться, как бы все это не кончилось падением с немалой высоты. Поэтому ему не дали открыть окно, и это привело его в бешенство.

Тюге и Йоргена вызвали из пиршественной залы, ибо бороться с их отцом, остановить его силой не решился бы никто из учеников и гостей, так велик был внушаемый им страх. Лестница дрожала от криков, музыкантам приказали сыграть французский гавот, меж тем как наверху, похоже, отплясывали жигу. Кончилось тем, что Хальдор схватил своего господина за шиворот, а тот в это время, заметив свою дочь Магдалену, кричал ей: «Отправляйтесь к своим микстурам, мы здесь беседуем о миропорядке!»

Потом он утих и заснул.

Я в свой черед тоже улегся спать, мне приснился снежный остров, окруженный водой, но тут хозяин пробудился, вполне протрезвев, и заговорил о Бруно, все только о нем и ни о чем больше.

Он стал расспрашивать Кеплера. Математик смиренно отвечал, что барон Гофман упоминал об этом итальянце, четыре года назад приезжавшем в Прагу, чтобы сеять раздор в университете. Слухи о нем дошли до Вены. Столь ужасный конец этого человека, без сомнения, объясняется его дерзкими и богохульными речами о святых и апостолах, которых он называл негодяями.