Тихо Браге встал с кресла, снял свой нос, дабы усугубить воздействие своих слов тем ужасом и отвращением, которые внушало Кеплеру его лицо:
— Итальянец, — заявил он, — узрел в бесконечности звездных миров безмерность Бога. Он заплатил за свои безумные суждения о природе — это за них его, как Христа, потащили на судилище.
Кеплер молчал, не решаясь оспаривать это святотатственное замечание. Со двора доносились конский топот и позвякиванье сбруи. И сверчки распелись на склоне дня.
Сеньор подтолкнул меня к Кеплеру:
— Расспросите моего карлика. Вы верите, что он знает на память все дела своего господина? Известно вам, что в его голове хранятся все плоды моих наблюдений — затмения, новые звезды, лунные циклы? Нет, о том, что мною написано, он ничего не знает, да и знать не хочет, зато все ереси этого итальянца вплоть до мелочей, как вы сейчас убедитесь, помнит назубок. Ну-ка, — он повернулся ко мне, — спой нам свою песенку!
— Что вы хотите от меня услышать?
— Все, что тебе угодно. Повтори нам то, что он бы считал своим завещанием, квинтэссенцией своей философической пантомимы!
Меня охватило такое воодушевление, словно сам Бруно вел мою память за собой, и вместо того чтобы припомнить речи итальянца о человеке, который превращается в Бога, подобно ему становясь бесконечным, огромным и вездесущим, я заговорил дрожащим голосом, почти готовый разрыдаться, ибо меня душили слезы при мысли о жребии моего господина (и он тотчас понял это):
— «Некоторые, по видимости, торжествуют над обстоятельствами, усматривая благородство в том, чтобы осуществить желаемое наперекор трудностям, но при этом их пожирают вожделения, страхи, честолюбие. Они стремятся внушать людям восхищение, но не затем, чтобы послужить науке, а в надежде стяжать блага для себя. Глупцы почитают их за лучших. Мы же наперекор враждебной судьбе, жизни, отмеченной множеством невзгод, остаемся дерзкими и решительными. Да будет Господь свидетелем, что мы никогда не уступим ни собственной слабости, ни искушениям зла. Напротив, мы во веки веков презираем все это. Смерть нас не пугает, ибо никому из смертных не дано сломить силу нашего духа».
— Какова эпитафия? — процедил Сеньор. Он был в ярости.
На следующий день наш «юнкер» возвестил, что намерен принять участие в собрании датской знати, то есть в самом скором времени отправиться в Копенгаген с Хальдором и со своим сыном Тюге. Последний, уже успев порядком озлобиться оттого, что не может уехать в Прагу, чтобы вести там жизнь, подобающую дворянину его лет, насмехался над отцовским решением, в серьезность коего он, впрочем, не верил: «Отец, — говорил он ему, — пройдет еще несколько дней, и вы объявите, что получили письмо от Нильса Крага (или уж не знаю, от кого) с сообщением, что собрание знати не состоится».
Господин Браге, всю ту неделю без меры пропьянствовав, не обращал внимания на эти речи.
Он и сам понимал, что в Копенгаген не поедет, но притворялся, будто лелеет этот план, лишь бы заставить Кир-стен проливать слезы и твердить ему:
— А что, если ваши враги добьются, чтобы вас арестовали?
— Они никогда не осмелятся, — отвечал он, — но если такое и случилось бы, я еще могу найти среди равных мне по рангу немало тех, кто встанет на мою защиту: вздумай недруги применить против меня силу, мне достаточно послать несколько писем, и я разрушу их козни. Если кто-либо возведет на меня поклеп, мы предоставим беспристрастному судье разобраться в этом деле, так что не мне, а моему обвинителю в пору будет подумать, как себя защитить.
Для него первой задачей стало уверить самого себя, что он — человек, чьи заслуги перед наукой могут навлечь на него угрозу заточения и даже казни: он не желал оставлять за Бруно подобное преимущество.
Этому запоздалому самомнению в немалой степени поспособствовало неожиданное прибытие в замок гостя, которого хозяин хотел поразить своей отвагой, — то был его дальний родственник, подобно ему, изгнанный из пределов королевства и в свой черед желавший похвастаться серьезностью постигшей его немилости.
Фридрих Розенкранц — так его звали — был крепко сбитым любезным молодым человеком с изрытой оспой физиономией, с выпуклым, как у щегла, лбом и серебряной серьгой в ухе, в желтой кирасе и того же цвета ботфортах. В Бенатки он явился, сопровождаемый крошечным слугой, с двумя огромными конями и злющим псом, не отходившим от него ни на шаг.
Он был настоящим изгнанником не в пример моему хозяину, который сам себя обрек скитаться на чужбине. Его отец, член королевского совета Дании, слыл, вне всякого сомнения, ближайшим другом покойного монарха. Юный Розенкранц некогда посетил Тихо Браге на его острове, но мой разум в ту пору еще пребывал в детском полусне; позже он наезжал в Ванденсбек, вместе с Тюге предавался кутежам на постоялых дворах Гамбурга.
Кончилось тем, что он обрюхатил девицу из знатного датского рода, которая к тому же была нареченной другого, и бежал за границу. Его настигли в Ростоке, отправили в Копенгаген, приговорили к лишению дворянских прав и отсечению двух пальцев правой руки, но благодаря королевской милости наказание смягчили, заменив призывом на военную службу, так что теперь он был на пути в Вену, где ему предстояло сразиться с турками.
Господин Браге снабдил его рекомендательным письмом к брату императора эрцгерцогу Матиашу, главнокомандующему христианского воинства. Он проникся величайшим сочувствием к этому юному и гонимому родичу (в основном потому, что помыслы насчет их общей судьбы изгнанников будили в нем сугубую жалость к самому себе). В те дни Сеньор не переставая бередил свои былые обиды на братьев, дядей, племянников. Из своего далека он осуждал расточительность Христиана IV и весьма скорбел о судьбе Дании, даром что сам от нее отрекся.
Но главной причиной расположения, которым Сеньор проникся к Фридриху, была его красота. Дочери хозяина ссорились, добиваясь чести побыть подле него. Его прямой нос, выпуклый лоб, вечно нахмуренные брови, благородная медлительность движений привлекали взор — так мы любуемся диким зверем, не сознающим, что на него смотрят. Ростом он превосходил даже лакея Хальдора. Мой хозяин охотно подверг бы его тому же испытанию, какое он недавно навязал Кеплеру, если бы этот еще молодой человек не был тяжело болен. Бедняга Фридрих целыми днями кашлял. Магдалена изготовила для него микстуру, грудную мазь, всучила ему склянку с соляной кислотой, но вся ее помощь не помешала ему умереть еще прежде, чем подоспело турецкое войско: он затеял в Вене дуэль и был убит.
После казни Бруно известие об этой смерти еще больше ожесточило сердце моего хозяина, и он пуще прежнего взъелся на Кеплера. Было похоже, что он его невзлюбил за все сразу: за живость ума, за хрупкость телосложения, за притязания. Ведь математик с первых же дней стал противиться попыткам обходиться с ним, как с рабом: требовал, чтобы за время, проведенное в ночных наблюдениях, вычислениях, воскресных трудах, ему предоставляли подобающий отдых. В ответ Тихо Браге ворчал, что он не какой-нибудь тиран, хотя в этом позволительно было бы усомниться.
Услышав, как он описывает Лонгомонтанусу или мне самому, до чего Кеплер слаб здоровьем, всякий принял бы его за одного из тех солдафонов, которые столь претили ему в Дании. «Худосочный дохляк, тщедушное отродье! — честил он математика. — Уж не знаю, что за проклятие надо мной тяготеет, а только я вечно окружен разными гнусными уродами!» (А вот это уже на мой счет.)
Суровость хозяина проистекала оттого, что его ученик Кеплер слишком хорошо справлялся с абстрактными вычислениями. И вот Тихо Браге, измеритель небес, чьи дарования сильно подмочило богемское вино, да к тому ж все еще принужденный ожидать, когда наконец привезут большую часть его приборов, сам Тихо Браге не знал, что ему делать с гением Кеплера: ведь того призвали в расчетах использовать как свидетеля против Урсуса.
Кеплер пытался защищаться от обвинений в том, что у него близкое знакомство с Урсусом, которого его прежний учитель называл то Урсом, что значит «Медведь», то просто Скотиной. Потом, устав от всего этого, выбрал день, когда Тихо Браге особенно донимал его придирками, да и уехал в Прагу, а хозяину просил передать письмо, где объявлял, что покидает замок, ибо слишком много выстрадал от его ужасного характера, и отныне намерен поселиться у барона Гофмана.