При этом была обнаружена тайная галерея. Слуги говорили, что она соединяет дом Курца с замком Шварценберг. Как я уже говорил, после смерти моего господина ходили слухи, будто сам император пользовался ею, чтобы посещать Тихо Браге, оставаясь незамеченным, но ничего подобного он не делал. Будь это правдой, я первый стал бы тому свидетелем. И кто бы ни говорил также, что он якобы служил черные мессы и приносил в жертву детей, все это сплошная клевета.
Единственным Минотавром сего подземелья был лакей Хальдор. Он там частенько спал. Оттуда сильно тянуло уксусом и ртутью, благо это весьма сходные запахи. Иногда там появлялись ученики, неизвестно как туда спустившиеся, да и какой дорогой они выходили, тоже никто не видал. Кроме обширной шахты, снабженной лестницей и прикрытой каменной крышкой, там еще имелся вход, окольным путем ведущий в подземелье с улицы. По нему можно было провозить вниз тяжелые предметы. Этим же ходом пользовались работники всякого рода, проходя из парка в кабинет моего господина. Некоторые астрономические приборы, вывезенные с Гвэна, были установлены там в овальных нишах, прикрытые тканью и так добротно заколоченные в деревянные ящики, что это напоминало череду каменных саркофагов.
Через неделю после того, как я вновь обосновался в этих стенах, Бернгард Прокоп зашел сказать мне, что император повелел ему явиться, чтобы до октября месяца представить при дворе модные фасоны зимних плащей и шляп. Я знал, что мой господин говорил с ним о своем замысле насчет меня. Сеньор Браге подтвердил это и сказал:
— Стало быть, ты теперь портной. А мог бы и ренту себе заполучить, как придворный колдун. У тебя была бы лошадь и свой собственный лакей.
— Лакей мне не нужен, — возразил я.
— Ты смог бы стать могущественным, внушать страх.
— Я не хочу, чтобы мне завидовали, — отвечал я. Господин вздохнул.
— Моя дочь Магдалена утверждает, что шить ты научился, и дай-то Бог, чтобы она не ошибалась. Ведь ежели император велит тебе кроить наряды, надо сделать, чтобы они хорошо сидели. (Теперь он испугался, как бы его карлик не осрамил его перед императором!)
— За качество моей работы ручается Бернгард Прокоп, — напомнил я.
— Если его послушать, ты просто лопаешься от талантов. Да ведь это ж бабье искусство.
— Ничему другому я не обучен.
— Я мог бы познакомить тебя с ремеслом звездочета (твоей памятью на цифры в нем можно творить чудеса.
— Кеплер жалуется, что вовсе их не запоминает, — сказал я, — а тем не менее он на пороге открытия таких тайн перед которыми вы отступили.
— Тебе-то откуда знать?
— Вы сами же не раз об этом говорили.
Он засопел в усы и погрузился в какие-то тонкие манипуляции на своем рабочем столе. Свет, проникающий из двух слуховых окошек и собираемый с толком расположенными зеркалами в одно пятно на каменной плите с выдолбленными тремя углублениями равной глубины, освещал его руки с ногтями, пожелтевшими от недавних трудов.
— Йоханнес Кеплер совершенно не способен это понять, — буркнул он.
Я только и видел, что желтую жидкость в стеклянной колбе, раствор, который он подогревал с немалыми предосторожностями. Дневной свет, отраженный зеркалами, падал на его сложенные ладони, придавая этой сцене что-то нереальное. Его пальцы пылали огнем, как они подчас загораются у священнослужителя, когда на его руки коснется луч, прошедший сквозь цветные стекла витражей.
Не знаю, чего он хотел от Кеплера, какое такое понимание было ему недоступно, а только мой господин вечно стремился восторжествовать там, где другие потерпели фиаско, я-то уверен, что под предлогом поисков средства от французской болезни, которая постигла императора (да он и сам боялся, не подцепил ли ее). Сеньор рассчитывал найти философский камень. Как бы то ни было, он махнул рукой на тайны небес и склонил свой взор к тайнам земным, да и зрение у него слабело, он более не мог следить за движением планет. Со дня свадьбы Элизабет один его глаз стал затягиваться молочной пленкой, и то же самое, казалось, происходило с его духовными очами. Целыми днями он в невиданных дозах пил если не пиво, то просто воду. Его разум, казалось, помутился, им овладевали внезапные приступы гнева. Он мог взъяриться на неодушевленные предметы, и тогда отшвыривал их прочь, подальше от себя. Его все время терзало подозрение, что приборы и сосуды затевают против него тайный заговор, и порой мне — да не мне одному — случалось видеть, как он швырял оземь стеклянный зажим, словно это орудие не проявило к нему должного почтения. Он, обыкновенно так хорошо умевший владеть собой (хоть иногда, как мы видели, пренебрегавший этой надобностью), принимался гопать ногами, брызгать от бешенства слюной, теряя всю свою сдержанность, едва дело доходило до его алхимии. Некий последний секрет, обнаруженный в записях старого Гайека, вселил в него уверенность, что он сможет получить золото и увенчает свою жизнь величайшим триумфом, заставив всех клеветников умолкнуть: дни и ночи он бился над этой задачей.
Знать его побаивалась, но несколько месяцев пообщавшись с ним, как прежде в Дании, стала поднимать его на смех.
Одним из последних поводов поглумиться стало рождение его внука. Выйдя замуж, Элизабет, похоже, начала избегать отца. А родив сына, она в скором времени и вовсе уехала в Англию с мужем, который отправился туда по поручению императора, но гордость внуком до немыслимой степени обуяла Сеньора, он уморительно воодушевлялся, распространяясь о нем повсюду, лишь бы потешить свое наивное тщеславие.
Другим зрелищем, услаждавшим его недругов еще больше, было его пьянство. Окривевший, о чем я уже упоминал, терзаемый жаждой из-за того, что смешивал свинец с ртутью, он заговаривался под влиянием пива, а при том сохранял бесстрастно неподвижную физиономию, чтобы не потерять свой нос. Для богемских баронов не могло быть ничего более забавного, чем видеть этого человека, с торжественной миной бормочущего вздор. Его предполагаемый друг советник Минцквич, и тот частенько таскал господина Тихо в гости то к одному важному лицу, то к другому, чтобы вдоволь повеселиться на его счет.
Один такой обед как раз происходил неподалеку от нашего замка, в доме Петера Розенберга, и мой хозяин до полудня все твердил, что он туда не пойдет. К нему зашел Минцквич. Сначала гостю довелось присутствовать при ссоре из числа тех, что часто разражались у нас, когда хозяин принимался унижать злополучного Кеплера:
— Я испросил для вас ренту у императора, — сообщил бедняге австрийцу мой господин, — через три месяца вы начнете ее получать, я не забываю осведомляться у барона Гофмана о здоровье вашей жены, ваша дочка уже четырежды гостила здесь и жила вместе с моей, так чего же вам еще?
— Мне нужна лошадь, — сказал Кеплер.
— Разве моя конюшня не в вашем распоряжении?
— Увы, — заметил Кеплер, — если бы вместо вашей конюшни я вздумал воспользоваться императорской, затруднений возникло бы не больше, чем теперь. Ведь ваши лошади вечно больны, хромают, требуются для других целей, их подкуют не ранее завтрашнего дня, или уж не знаю, что еще, а только ваше предложение великодушно лишь по видимости.
— Я велю отвести к Гофману одну из моих лошадей, возьмите ее, — вмешался барон Минцквич, как принято у поляков, одетый в голубое и с такими же голубыми глазами; у него был мятый воротник и на груди какая-то похожая на цыпленка висюлька.
Засим он принялся с жаром убеждать моего господина в пять часов пойти с ним к Петеру Розенбергу, дабы хорошенько промочить горло, и пообещал, что зайдет за ним сам.
Время, оставшееся до пира, сеньор Браге провел в подвале. Что до меня, я прилег подремать под своим слуховым окошком, рассчитывая использовать хозяйское гостеванье у Розенберга, чтобы сбегать в город к Прокопу.
Когда я проснулся, Сеньор уже ушел. Я поколебался, не пойти ли в буфетную замка Курца или к сиятельной даме Кирстен, которая сейчас, верно, садится с дочками за трапезу в зале на верхнем этаже, если только их слуги уже не смели все со стола, ведь время позднее. Но поскольку дождь перестал, я решил лучше сходить к своему портному за какой ни на есть похлебкой, удрав из дому по тайному ходу, ведущему в парк.