Выбрать главу

Что значит богатство города, если потеряна его честь?

Народ Мекки плотно стоит по обеим сторонам переулка. Со страхом наблюдают: все ли вернулись домой? Или кого-нибудь не хватает в сопровождении? Все ли погонщики на месте?

Здесь и там немое приветствие, рука поднимается ко лбу, затем к груди. Но нет радостных взглядов, если отец узнает сына, женщина — супруга, потому что там, где царит общая печаль, радость отдельных людей должна молчать.

Абу Софиан не заботится о верблюдах и их грузах, по черной ухабистой мостовой переулка скачет он дальше один, к площади священной Каабы. Он едет шагом; одной рукой привязывает своего гнедого жеребца, в другой держит дамасский клинок, который он еще так и не использовал в серьезном деле. Но чувствует, что скоро наступит день для этого…

Трое мужчин стоят на ступенях Каабы. Абу Софиан узнает макзумита Ибн Могиру, Ссафвана Бен Омайя и тощего Лахаба. В знак траура они надели свои самые худшие платья и стоят здесь, со сгорбленными плечами, будто на них давит скорбь, спрятав ладони в широких рукавах.

Абу Софиан выскакивает из седла и подходит к ним, шелковая накидка шелестит на каждом шагу. Он останавливается прямо перед ними, поставив одну ногу на первую ступень Каабы.

— Я счастливо совершил поход с зимним караваном туда и обратно в Дамаск, — сообщает он холодным бесстрастным голосом. — Не потеряв ни одного человека, ни одного верблюда. Караван принесет трехкратную прибыль.

Трое мужчин слушают это сообщение, которое в другое время вызвало бы светлое ликование, молча. Только на холодном лице Лахаба мелькнул проблеск удовлетворения, который он спешно прячет. Он вложил в караван три тысячи дерхемов.

Абу Софиан смотрит на макзумита, будто ожидая, что тот скажет слово. Он же, однако, опустил глаза в землю и ничего не сказал.

— Я послал гонца, — продолжает Абу Софиан, — потому что люди пророка угрожали каравану… Вы выслали мне на помощь войско…

Ссафван Бен Омайя тихо вздыхает. Он думал о двух братьях, которые не вернулись.

— Когда караван обогнул опасность, проходя по дюнам, и точно избежал ее, я послал второго гонца. Он должен был сообщить вам, что караван спасен — отзовите войско назад. Этот второй гонец прибыл?

— Прибыл — решается, наконец, ответить Ибн Могира. — И этот гонец прибыл. Но наши мужчины не хотели, чтобы получилось так, что они выступили напрасно…

— Они были полны отваги и жажды драться…

— Они думали, что будет позором развернуться и вернуться домой…

— Они хотели…

Абу Софиан поднимает руку, остальные замолкают. Что можно было еще сказать? Омаяд знал также хорошо, как и они, что произошло.

В этот момент со всех сторон сюда стали протискиваться мужчины различных племен, сетуя.

— Эй, Омайя! Бану Сахм потеряли их главу!

— Абдеддар — трех сыновей!

— Из рода Таим двое мертвы, трое — в плену!

— Из Азад пятеро попали в плен!

Абу Софиан медленно поднимается по ступеням Каабы, достигнув верхней, он поворачивается. «А сколько сыновей потерял дом Омайя?» — спрашивает он.

Они сомневаются. Омаяд не дожидается ответа. Как бы он ни звучал, уже ничего не изменить. Почтительно идет он по верхней ступени к стене святилища к воротам Каабы.

Старейшина рода Бану Абдеддар, хранитель ключа святилища, протягивает ему его дрожащими руками.

Абу Софиан вставляет ключ в замок, но прежде чем открыть ворота, останавливается и осматривается. «На этих воротах, — говорит он, — мы прибили однажды грамоту, изгоняющую Мухаммеда из нашего города!»

Он не стал напоминать об этом дальше, он знал, что все слушающие его думают в этот момент то же самое, чувствуют стыд, чувствуют бесчестие быть побежденными, презренными изгоями.

Семьдесят знатнейших корейшитов убиты в долине Бедра, восемьдесят сыновей благороднейших семей томятся в плену проклятых мусульман…

— Эй, Омайя! — стонет Ибн Могира, — Веди ты нас! Отомсти за нас!

На крик о помощи Омаяд не отвечает. Он широко распахивает ворота Каабы и оставляет их открытыми, чтобы все его видели.

Солнце стоит уже далеко на западе, посылая свои красные лучи в темный храм. Роспись на стенах ярко освещается, конечно, во многих местах она уже стерлась и осыпалась, и вряд ли еще можно понять, что там было изображено. Над красной статуей бога Гобала кружится черная тень, священный голубь из потемневшего от времени дерева алоэ…

Тихим шагами Абу Софиан проходит на середину святилища, становится на камни перед древней пробоиной в скале, по которой однажды текла жертвенная кровь. Он поднимает железный засов, закрывающий вход в погребальную комнату бога Гобала и под задумчивое молчание остальных вытаскивает золотую газель, найденную однажды на дне священного колодца. «Тот, кто хочет отомстить за себя, должен принести жертву», — говорит он.

Перед воротами толпятся любопытные. Омаяд поднимает обе руки и снимает с шеи цепь из золота, обвивает ее вокруг затылка золотой газели. Медленно поднимается и почтительно поправляет свой коричнево-зеленый бурнус.

— Тот, кто хочет отомстить, должен суметь отречься, — продолжает он.

Перед богом Гобалом стоят две статуи из белого мрамора, они очень древние и полуистершиеся, правда, в них еще можно различить мужчину и женщину. Абу Софиан наклоняется вниз и кладет свои узкие коричневые ладони на обе скульптуры, лучи солнца падают прямо на него, отчего сверкают кольца на его пальцах…

— Во имя Пса и Панды, — говорит он, — осквернивших это святилище своей любовью и обращенных за это в камень, я торжественно клянусь, что не прикоснусь ни к одной женщине, пока не будет отомщена битва под Бедром!

— Эй, Абу Софиан! — шепчут с почтением стоящие перед воротами. — Эй, Омайя! Отомсти за нас!

Абу Софиан сбрасывает с себя шелковую накидку.

— Я больше не буду носить шелка, ни один аромат не должен касаться моих волос…

Стройный и тонкий стоит он тут, темнокожее лицо пылает от возмущения. Он срывает кольца со своих рук, позволяет им, не обращая внимания, катиться по желобу в скале, по которой раньше текла кровь.

— Ни одного украшения вы не увидите на мне, пока нас угнетает скорбь нашего позора… Но корейшиты! — спокойный голос Омаяда становится резким и громким. — Тот, кто хочет, чтобы за него отомстили, должен иметь право приказывать! А посему я повелеваю: мужи Мекки, мужи Корейша! Нет сожаления по погибшим, нет праздника смерти! Не будут литься слезы, не будут петься песни в их честь! Потому что тот, кто дает волю словам боли и позволяет литься слезам, тот поддерживает этим свою боль! Мы сохраним ее, мы оставим наши раны открытыми, и лишь месть сможет заживить их!

Омаяд выходит на порог, замыкает за собой ворота святилища на замок. Испуганно люди сторонятся, когда он спускается по ступеням, и даже Ибн Могира, богатый Макзумит, тот, кто держит поводья гнедого жеребца Абу Софиана и подводит его к нему…

* * *

Несколько недель спустя по улицам Мекки ползет калека, одной ноги у него нет, с трудом тащится он от одного дома к другому. Трое его сыновей погибли в долине Бедра; и теперь у него нет никого, кто защитил бы его, никого, кто принес бы ему домой с базара фиников и хлеба.

Он проходит мимо одного дома, из которого слышатся громкие крики и плач, это женщина.

Калека останавливается и стучит кулаком в дверь. Плач стихает.

— Кто там? — спрашивает женский голос.

— Скажи мне! — кричит калека. — Скажи мне, так как я слышал, что ты сетуешь, разрешено наконец оплакивать мертвых? У меня погибло три сына, могу я наконец оплакать их?

Женщина немного приоткрыла двери:

— Я плакала, потому что сдох мой единственный верблюд и теперь у меня нет молока для меня и моего ребенка…

— Вот оно что… — произносит калека разочарованно. — Я думал, что Омаяд снял свой запрет… Ты счастливее, чем я, я еще не могу плакать. Но то, чего хочет Омаяд, должно свершиться…