Мухаммед подходит к входу в палатку и берется за шнур, затем все же тянет его вниз, чтобы опустить полог. «Этого часа, — сказал он тяжело, — я долго ждал».
Омаяд скрещивает руки. «Так наслаждайся им!» — отвечает он холодно.
Проблеск улыбки мелькнул на лице Мухаммеда. «Эй, Омайя! Для чего были все эти годы борьбы, если мы так и не смогли ничему научиться? И чему более важному они могли бы нас научить, чем переносить наши поражения и нисколько не обращать внимания на наши победы?»
Омаяд смотрит на него, подняв брови.
«Это не слова Аллаха, я говорю их тебе как человек, а не как посланник Бога». Сказал Мухаммед и испугался собственных слов. Разве он и его учение не одно и то же?
Абу Софиан не замечает, что его противник поражен, может быть, он не так много внимания уделил его словам, раздумывая, что сейчас не время говорить об учении Мухаммеда. «Мухаммед эль Хашим, — сказал он, — ты стал князем, и твое войско сильнее нашего. Я принес тебе весть о капитуляции Мекки».
В помещении воцарилось молчание. Трудные по смыслу слова были произнесены легко, звучали почти равнодушно, Омаяд постарался не выказать ни капельки смирения. Теперь, однако, так как они произнесены, обоим мужчинам кажется почти кощунственным снимать с события этого часа всякую торжественность. Старый гордый торговый город склоняется перед одним из своих сыновей; боги Каабы подчиняются Богу Мухаммеда…
Крики около палатки становятся громче. Можно различить отдельные реплики: «О чем ты договариваешься так долго, пророк? Позволь нам идти на Мекку! Город принадлежит нам! Омаяд не имеет права ставить условий!» Снова двое мужчин меряют друг друга взглядом. Абу Софиан вспомнив о том, что он и представляет здесь не только себя, но является посланцем всех корейшитов, измученно произносит еще два слова: «Пощади город…»
Лицо Мухаммеда проясняется. «Как мог бы я не пощадить его? — говорит он, — Мой город! Центр моего господства!» И вдруг осознав, что из-за мирских мыслей забыл о своем пророчестве, он добавляет: «Центр ислама! Ты принес мне весть о сдаче города, Абу Софиан. Можешь ли ты и о себе сказать то же?»
— Город — это я, — отвечает гордо Омаяд. — Если бы я не прекратил противостояния, город не открыл бы тебе своих ворот.
— Город не только откроет мне свои ворота, но и его жители тоже обратятся в ислам, — говорит пророк. — Будет ли и здесь Абу Софиан выступать во главе корейшитов?
Большими шагами ходит Мухаммед по палатке. Он прислушивается; шум снаружи почти смолк — какой-нибудь вожак, должно быть, успокоил или удалил толпу. Затем снова он продолжает ходить по палатке. Всякий раз, когда его широкие, согнутые плечи пересекаются с лучом солнца, на плаще поблескивает украшенная драгоценными камнями пряжка. Омаяд прислоняется к столбику, поддерживающему палатку, и ждет. Теперь Мухаммед останавливается перед ним, его тюрбан съехал назад и на лбу видна широкая белая полоса, не загоревшая на солнце. Темные глаза смотрят принуждающе.
— Я получил твое покорение, Абу Софиан, но не твое обращение. Говори: Нет Бога кроме самого Бога!.
— Это я знаю уже давно, — усмехается Омаяд. — Если бы были и другие, то они помогли бы мне в борьбе против тебя!
Мухаммед делает вид, будто не заметил усмешки.
— Говори, — повторяет он настойчиво, — нет Бога кроме Бога и Мухаммед Его пророк!»
Омаяд растягивает губы в полуулыбке. Быстрым шагом идет он ко входу в палатку и поправляет полог, ветер или рука любопытного незаметно для обоих мужчин немного приоткрыла его. Абу Софиан убеждает себя, что рядом с палаткой никого нет, кто бы мог услышать его слова.
— Ты хочешь моего обращения, пророк? Так слушай его! В твоего Бога я верю так же мало, как и в старых богов Каабы! Я не верю в рай и в наказание в аду! И если рай есть, то я сам найду туда путь и мне не потребуется твое предводительство! Но ты не только посланник Бога, но и господин Медины и полководец большого войска, и ты говоришь нам: «Те, кто мне подчиняются, верят!» Так ли это, Мухаммед?
— Нет! — кричит пророк, — нет, Абу Софиан…
— Да! — Омаяд не обращается к «нет!» другого. — Передо мной стоит не супруг Хадиджи, торговец пряностями, говоривший с ангелами. Передо мной стоит человек, сотворивший своей ранее неизвестной никому верой из племен арабов новый народ, способный из разбойников пустыни создать войско. Этому человеку, Мухаммеду эль Хашиму, покорятся корейшиты! Этому человеку говорю и я, раз он этого требует: есть только один Бог, — Омаяд колеблется и по его гордому лицу пробегает легкая тень, но потом все же продолжает, — и Мухаммед Его пророк…
Трубы возвестили о приближении утра до того как показался первый шафраново-желтый проблеск дня и когда гора Хира лежала еще под фиолетовым покровом ночи.
Звезда богини любви, сверкающая звезда эль Озза, искрилась на ясном небе, и некоторые из стариков, не доверявшие новой вере, стояли во дворах домов, смотрели, как звезда становилась в утреннем свете все бледнее и бледнее, и думали, что видят ее теперь в последний раз. Они не хотели верить, что звезда эль Озза теперь будет светить над городом, который больше не верит в богиню и не приносит ей жертв…
Сотня юных мекканцев, держа трубы в руках, шли по площади святой Каабы. Сонные голуби, прятавшиеся под карнизами, взлетали, высоко кружили над святилищем и погружали свои крылья в горящий золотом утренний свет. Трубачи проходят сначала по широким переулкам, где живут старые, благородные жители; потом они поднимаются по узким переулочкам, касающимся склонов горы — и, наконец, шумя и крича проходят по предместьям, где живут христиане и рабы. Затем они возвращаются опять к святилищу Каабы, кладут трубы на ступени, и старейшина дома Абдеддар, который, держа ключ от святилища в руке, ожидал их перед воротами провозглашает: «Нет в Мекке никого, кто еще спит!»
Действительно, в Мекке не было никого, кто еще спал — не было также никого, кто оставался в своем доме.
Взошло солнце. Золотые и пурпуровые краски раскрасили каменные склоны гор; будто залитые кровью, отражались в утреннем свете стены домов и темная мостовая. Воздух был так прозрачен, что на западе, где терялись на горизонте мягкие дюны, казалось, простиралось море, посылающее сюда свое дыхание. На утреннем свете дрожали миртовые кусты, караулившие дворовые стены дома Омаяда. Вот пришел Ибн Могира, одетый в огненно-красный шелк, в руке — скрученный пергамент — купчая на дом Хадиджи, который он купил после бегства пророка и решил вернуть ему.
Пришел Аббаз, страдавший как человек из рода Хашима долго от насмешек своих сограждан и который теперь был горд своим участием в славе племянника.
Пришли Бану Фихр и Бану Ади, которых поссорила кровная вражда, пришли Абдеддар, чьи сыновья все находились в лагере Мухаммеда, и Бану Сахм, которые самонадеянно поклялись изгонять из своих родов каждого, кто захочет обратиться в новую веру. Они понимали, что триумф для одних означал покорение для других: конец ссоре. Пришел Абу Софиан. Он шагал во главе своей семьи, закутавшись в полосатый шелковый халат, над худым темным лицом возвышался белый тюрбан.
Любопытные взгляды изучали его — покорился ли Омаяд Мухаммеду? Или ему удалось стать другом пророка?
Но прежде чем изучающие взгляды вдоволь насмотрелись на неподвижное каменное лицо, по людской толпе проносится крик:
«Мухаммед! Эй, Мухаммед!» Крик идет от ворот, разрастается от переулка к переулку, доносится до Каабы, начинают кричать даже те, кто стал в середине толпы, ничего не видит — но переживает то же огромное волнение…
«Мухаммед! Эй, Мухаммед!» Его животное вступает на землю города. Он сидит в седле своей высокой темной верблюдицы, той самой, на которой однажды ехал как беглец в Медину. На его плечи наброшен изумрудно-зеленый плащ, широкая сильная рука крепко держит поводья.
«Мухаммед! Эй, Мухаммед!»