Мы подходили к медпункту. Сквозь пелену летящего снега проступила очередь ждущих рабочих, изрядно уже поредевшая.
— А это еще что за хвост? — спросила женщина. — У вас как с продуктами? Снабжают?
— Снабжают. — Я уже ненавидел эту толстуху, прямо заорать на нее хотелось, чтобы замолкла. Показал ей дверь в канцелярию:
— Туда вон ступайте и подождите. Муж у вас приболел немного, пройдет. Часа через два я за вами зайду.
— Знали бы вы, как я волнуюсь, прямо страх, — проныла она напоследок, подходя к канцелярии.
А я двинул обратно в общежитие, стараясь отогнать мысли и про бай Цанко, и про его жену, и про всю их насквозь фальшивую жизнь, но мысли эти никак отставать не хотели. Вдруг почувствовал, что-то карман оттягивает. Сунул руку — два куска медной породы; запустил их с досадой куда подальше, и пропали они в снежной белизне.
Перевод Н. Смирновой.
За чертой стандарта
В ночь под понедельник Димитру Стоянову, по прозвищу Первый, приснился странный сон. В какой-то сырой, с низкими потолками комнате, схожей со старой городской баней, полным-полно мужчин и женщин, почти все свои, со стройки, но есть и чужие, в шляпах. Раздеваются, одежду сваливают в угол, и кто ни разденется — тело обросло козьей шерстью, густой, лоснящейся, как у выхоленной собаки, ни пятнышка кожи не проглядывает — сплошная шерсть. На лицах у всех — враждебность, толпятся и теснят его в угол. Воздух пропитан тяжелым духом козьей шерсти, Димитр задыхается, стоит в боксерской стойке, но кулаки в ход не пускает, смех разбирает его от всего этого, будто от щекотки. Здесь и Незаменимый, приблизил к нему свое лицо, обросшее, как у питекантропа, и говорит: так-то, браток, без денег шерстью не прикроешься.
Все утро не шел из головы этот сон. Жена приготовила завтрак, собрала ребят в школу, его на работу, последней вышла сама и заперла дверь, ворча, что молоко опять прокисло, вот был бы холодильник… Он, как всегда, ответил: ну какой холодильник в вагончике, с ума сошла, что ли; она: и с ума недолго сойти в этой жарище. Она права — вагончик длинный, семейный, можно в угол холодильник засунуть… только его им не хватало! Разговоры о холодильнике утренние, легкие, почти всегда о молоке; важные, самые неприятные — по вечерам, после работы: о квартире, о деньгах… Димитр идет по мосту, потом тополиной рощей, то и дело проверяя, не выпал ли из кармана резец с алмазным острием, и все усмехается: ишь ты, стойка боксерская, хотелось ударить, а не смог. Сколько ж их столпилось в пропахшей козьим духом комнате! Что за сон? Роща кончилась, вот и дом. Высокий, восемнадцать этажей, скользящая опалубка, ведомственный, торчит в холодном небе, над тополями, за ним река, мутная, зимняя, за рекой склон, заросший сосенками и кустарником, кустарник специально посадили, чтобы защищал сосенки от ветров, ветры здесь сильные. И снаружи, и внутри штукатурить уже кончили, деревянные конструкции все тоже установлены, два столяра снуют еще, правда, по этажам, кое-что доделывают, но теперь уже их черед — отделочников. Фиалка развела костер прямо у подъемника, Димитру издали видно, как выбирает она местечко потеплее, где меньше продувает; обвязалась несколькими шалями, лицо обветренное, красное, как кирпич; молодая ли, старая — не поймешь.
— Доброе утро, Фиалка. Поехали за бачком?
Женщина отводит руки от огня, идет к подъемнику, закутанная, неповоротливая, сущая кулёма в своих громоздких одеждах.
— Тебе к Кирчо или на этаж?
— На этаж. Кирчо сам найдет, если понадоблюсь.
Они входят в зарешеченную клеть, Фиалка нажимает на кнопку, подъемник, дернувшись, ползет вверх, один этаж, другой, что-то скрежещет, скрипит, ветер пронизывает все сильнее. Февраль в этом году сухой, холодный, бесснежный, раствор быстро схватывается, превращается в камень. На седьмом этаже Димитр поднимает решетку, шагает по пологому трапу в квартиру, а Фиалка, повиснув в пространстве, ждет, засунув руки в рукава ватника. Он выходит с пустым бачком, они спускаются вниз, он наполняет бачок водой, несет к клети, вода расплескивается (тащить тяжело), и снова наверх, на седьмой этаж. Вытаскивая бачок из клети, он снова вспоминает про сон.
— Ох, не помню, была шерсть или нет, — говорит он, глядя на Фиалку смеющимися глазами, и наклоняется, берясь за ручку полного бачка.
— И была, и есть, показать?
— Не обижайся, сон вспомнил.
— Ты во сне на свою бабу гляди, — кричит уже из пространства Фиалка, — ишь ты, вроде бы скромник, а туда же.