— Ты был командиром пулеметного отряда?
— Так точно, гос-син капитан, запираться не стану.
— Где в солдатах служил?
— В Бдинском пехотном полку.
У него по лицу вроде как усмешка пробежала, будто и выправка моя ему нравится, и ответы.
— Давно без отца?
— С Балканской войны, гос-син капитан.
— Пенсию давали?
— Так точно! Брат все еще получает по малолетству.
— Хорошо, Камен, — кивнул, прошелся туда-сюда, сапогами скрип-скрип, и к людям повернулся, которые вокруг нас стоят. — Я тебе все прощу, хоть ты и командовал пулеметным отрядом. От тебя одно требуется — раскайся на коленях перед односельчанами в том, что на царя оружие поднял, и назови человека, который тебя подстрекнул.
До той поры он говорил, я слушал: про власть, про бунтовщиков, про отцову пенсию; слушать я бы и дальше мог, знаем мы начальников говорливых. Но каяться на коленях?! Не выйдет, нет у меня для такого дела коленей. Тут я сказал себе: Камен, назад! Этот выбритый капитан хочет из тебя тряпку сделать, осрамить перед всем селом, чтоб потом всю жизнь на тебя пальцами показывали, пока не помрешь. На сердце стало тоскливо; пока он ответа ждал, я оглядывался, нельзя ли дать тягу. Сразу, однако, понял: некуда, солдаты стоят с винтовками наперевес, за ними народ живым обручем. Вчера, Камен, вчера надо было бежать, теперь поздно! И как понял я, что спасения не будет, замолчал. Арестованные тоже молчат, головы опустили, один только Казанджия щерится. Стою, не шелохнусь, мускулы струной напряглись, чувствую только, как лицо кривится.
— Ну, — приказывает капитан, — на колени! Все простится!
Я молчу, словно окаменел. Капитан брови поднял:
— Не будешь каяться?
— Будет он каяться, господин Харлаков, будет, как увидит, что смерть подходит. — Это Ставри Казанджия, прямо расстилается перед капитаном. Тот плечами пожал.
— Добром не хочешь, так мы тебе поможем стать на колени, — и солдатам мигнул.
Дело у них, видать, отлажено было. Первый удар пришелся сзади откуда-то под левое плечо, и начали прикладами… Женщины заголосили, захрустели перебитые кости, я замычал от боли и рухнул без памяти. Иногда доходили до меня женские крики, собачий лай, сверху метались огромные тени, огненная боль насквозь прожигала залпами орудийными, а когда сознание возвращалось, одна мысль: не закричи! Ноги обе перебили, ребра тоже, тени становились все чернее, всего меня точно пламенем заливало. Выплыло на какой-то миг бритое лицо капитана, пыльный его сапог взметнулся вдруг перед глазами: хрясть! Выскочил правый глаз, вот оно, мое счастье! Больше я ничего уже не чувствовал.
Опамятовался дня через три. Гляжу, комната вроде в нашем доме, лучик солнечный в стену уперся, я на своей постели, обмотан овечьей кожей, на правом глазу нашлепка теплая, а в нос шибает овечьим навозом. Правой рукой пошевелил, левой — не могу. Тут слышу дыхание чье-то и шаги. Гляжу одним глазом: тетка Севдия, Ставриева жена! Из могилы ведь еще не вылез, а эту бабу стерпеть не смог, закричал было, да из нутра только хрип пошел, закашлялся, выплюнул себе на грудь сгусток крови.
— Лежи, лежи, чтоб тебе провалиться! Супу хочешь? Зарезала цыпленка для тебя.
Закрыл я свой глаз, она счистила у меня с груди кровавый плевок; я все хорошо ощущал, только ни поверить не мог, ни вынести. Лежу с закрытым глазом и думаю: уж не в ад ли ты угодил, Камен, коли эта поганая баба мотается над твоей головой? Открываю глаз, она у постели сидит и ложку с супом мне подносит. Тут я почувствовал голод и принялся хлебать, а она меня кормит и последними словами клянет.
Ожил я. Три недели пролежал недвижно, овечья кожа на ранах высохла, раны тоже подсохли и затянулись, и все это время кормила меня тетка Севдия, соседка постылая, она еще злее и набожнее мужа была; кормила и поносила вовсю. Потом уж узнал я, что, когда меня били, Ставри не меньше чем народ испугался, он такого страшного избиения не ожидал, не вмешайся он, озверевший капитан прикончил бы меня на глазах у людей, хоть и вытянул я счастье. На пятый день, только я проснулся, сам Ставри пожаловал, будто я его в гости звал. Перекрестился у порога и сказал, чтоб о волах я не беспокоился, их его малый пасет, про кукурузу со своей нивы тоже чтоб не думал, он ее собрал; решение получено — нива теперь его, но раз мы с братом, царство ему небесное, эту кукурузу сеяли, он мне отдаст половину, он человек справедливый, стал бы он разве меня спасать, кабы несправедливый был? Я молчу, глаз закрыл и опять думаю: уж не в аду ли я? На мне грехов не больно много, да и Ставри не тянет на дьявола, значит, не в аду я, а в собственном доме, отцом завещанном, на дом-то Ставри не зарился, вот я здесь и лежу.