Я помнил, как еще недавно принимал все на свой счет. Два года назад мне перепали билеты на открытие Уимблдона на Центральном корте. И что вы думаете: весь день лило как из ведра. Мы все ждали, смотрели на небо, надеялись. Наконец в три часа защитное покрытие сняли и игра вроде как должна была начаться. Трибуны мокро приветствовали это событие, но через двадцать минут опять зарядил моросящий дождь, и корт снова накрыли. Но и тогда мы не потеряли надежды, и все продолжали посматривать на обвисшие облака. В какой-то момент мне стало казаться, что небо одновременно и темнеет, и проясняется. К концу дня игра так и не началась. Словно на мне лежало какое-то проклятие. Ни игроки, ни зрители на стадионе — никто не страдал в тот день так, как я. Это был мой день, мой Уимблдон, мой парад, которые заливало дождем. Между мной и тем, что я хотел — смотреть теннис, — встала погода. И боль, и дождь были невыносимы, поскольку иллюстрировали более глобальный погодный феномен: между мной и тем, чего я хотел, всегда что-то вклинивалось. Тогда в Уимблдоне это был дождь, в другой день — что-то еще. Но что-то обязательно находилось. Теперь я понимал, что этим что-то был я. Я всегда стоял у себя на пути. Я стоял впереди себя в очереди. Я заставлял себя ждать. Все было сплошным ожиданием. Когда я пил пиво, я ждал, пока стакан опустеет, чтобы его можно было наполнить и опять начать пить. Вместо того чтобы просто наслаждаться кокаиновым приходом, я все время следил за собой, стараясь не пропустить момент, когда эффект начнет ослабевать, чтобы его можно было усилить новой дорожкой и вновь начать ждать… Я вовсе не хочу, чтобы это звучало как исповедь того, кто прошел через реабилитационную клинику, или испытал пробуждение, или обратился в какую-то веру. Я просто хочу сказать, что в Варанаси я перестал чувствовать, что чего-то жду. Ожидание закончилось. Я закончился. Я убрал себя из уравнения.
Когда я только приехал в Варанаси, то, как и все туристы, относился к Гангу с отвращением. Может, это и была священная река, но она была еще и страшно грязная. В ней плескались нечистоты, пластиковые пакеты и пепел от сжигания тел. Не река, а просто какая-то священная угроза для здоровья. Теперь же меня вдруг потянуло в нее окунуться. Я сказал «потянуло», но это совсем не то слово. Желание в ней искупаться было не похоже на желание выпить, к примеру, холодного пива — а холодного пива мне все еще хотелось, так же как порой хотелось пошутить и посмеяться, — особенно сейчас, когда стало так жарко. Скорее я просто знал, что в один прекрасный день я искупаюсь в ней, а потому особо к этой цели не стремился. Но колебания лишь оттягивали неизбежное. Поскольку момент, когда я искупаюсь в Ганге, все равно наступит, не делать этого было бессмысленно: все равно что пытаться не делать того, что я уже сделал.
Сразу после восхода солнца я пришел на Кедар-гхат, снял шорты и футболку и остался в трусах. Всю жизнь я казался себе ужасно тощим, но в окружении индийцев самых разных комплекций — толстых, как Ганеша, или тощих, как борзые, — я ощущал себя вполне комфортно. Я спустился по ступенькам и вошел в воду. В сравнении с воздухом она была на удивление холодной. Солнце разрисовало ее поверхность золотыми змейками. Я стоял по колено в воде и уже привык к холоду. Теперь она казалась мне довольно теплой, но помимо этого вообще никак не ощущалась — ни грязной, ни священной, вода как вода. Я зашел еще чуть дальше, на цыпочках, оттягивая момент, когда мокрый холод коснется моих яиц и живота. И вот я уже стоял по грудь в воде. Я чувствовал силу течения, но в этом волеизъявлении реки не было ничего опасного или угрожающего. Теперь, зайдя в воду, я не знал, что делать дальше. Солнце уже палило вовсю, но сейчас это не причиняло мне никаких неудобств. Было довольно приятно сидеть в воде — как всегда в жаркий солнечный день. По обе стороны от меня люди мылись, или молились, или просто стояли. Рядом резвились дети, плеская друг в друга водой, но на меня они не плескали. Никто не обращал на меня никакого внимания. Никто не сказал: «Ну надо же, какой молодец!» или «Видишь, не такая уж она и грязная, как твердят эти брезгливые туристы». Я был единственным неиндийским купальщиком, единственным здесь европейцем, хотя знал, что сзади, на ступеньках, стоят несколько наблюдателей из их числа и смотрят на меня. Я глядел на противоположный берег, на его пустой мир. Легко верилось, что если поплыть туда, то можно оставить прежнюю жизнь позади.
Я почувствовал, как что-то коснулось моей ноги, и посмотрел в воду, боясь, что это может оказаться что-то ужасное, нечистоты или еще чего похуже, но это был просто размокший коракл[188] с несколькими увядшими цветами на дне. Вода, может, и не была особо чистой, но не выглядела и не чувствовалась грязной. Я слышал голоса людей слева и справа от себя. Солнце светило мне в лицо. Постояв какое-то время в реке, я вышел обратно на ступени и обсох на солнце. На лицо мне не попало ни капли воды. Я надел обратно шорты и футболку. Они были чистые и теплые, и было ужасно приятно снова сунуть ноги в сандалии. Непонятно было, помылся я или, наоборот, теперь нуждаюсь в мытье, зато я был уверен, что индийцы смотрели на меня совсем по-другому, что я сделал огромный шаг к тому, чтобы стать одним из них. Что же до моих белых собратьев, то они, наверное, считали, что я играю на публику, что я веду себя глупо и опрометчиво, но все это, как я теперь понимал, было формой зависти и страха. Во мне они видели вызов своей собственной робости.