Рубен Прилег, опираясь на локоть, а Грейс подобралась к нему поближе и вытянулась рядом.
– Так вот откуда ты так много знаешь о винограде, – тихо заметила она.
– Да, все от деда.
– Ну ладно, детство у тебя было счастливое, а дальше? Что было потом?
– Потом? Потом дедушка умер. Прямо в поле среди бела дня у него случился сердечный приступ, и в ту же ночь он умер. Я его очень любил. До сих пор по нему тоскую Отец попытался продолжить семейное дело, но у него ничего не вышло: он не разбирался в винограде и вскоре разорился. Ему грозил призыв в царскую армию, и он предпочел эмигрировать в Америку. Первое, что он сделал, ступив на американскую землю, – это женился на набожной вдове по имени Леа Шмилович. А второе, что он успел сделать, – подавился рыбной костью и умер.
Грейс нежно положила руку ему на плечо, но Рубен не нуждался в утешении. Своего отца – тихого, рассеянного чудака – он почти не помнил. Помнил только, что до конца своих дней отец как будто удивлялся и не верил, что у него есть сын.
– Итак, семи лет от роду, – продолжал он, – я остался в трущобе без водопровода на Дивижн-стрит один на один с фанатичной идиоткой.
– Это было в Нью-Йорке?
– Да, на восточной окраине Манхэттена. С самого первого дня между нами вспыхнула беспощадная война. Дело в том, что Леа принадлежала к ортодоксальному течению иудаизма. Ты хоть представляешь, что это значит?
– Примерно. Она…
– Говорю тебе, она была фанатичкой. Попробуй съесть кусочек ветчины и отправишься прямиком к дьяволу. Она была убеждена, что дьявол обитает на страницах дамских журналов.
– Дамских журналов?
– А также в кофе «Максвелл-Хауз», в жевательной резинке, в постели с простыней и пододеяльником вместо одной простыни. Ее просто убивало, что у нее не хватает денег отдать меня в еврейскую школу. Я посещал обычную муниципальную школу, пока она не услышала, как я распеваю «Боевой гимн республики»[50]. «Он стал солдатом в армии Господа» – этого ее нервы не выдержали. Она забрала меня из школы, заперла дома и целый год обучала одним только молитвам. Наконец об этом прознали патронажные органы по надзору за неблагополучными семьями и снова послали меня в четвертый класс.
– Значит, между нами есть что-то общее! – в восторге воскликнула Грейс. – У нас обоих были приемные родители, не пускавшие нас в школу по религиозным соображениям.
Он усмехнулся.
– Верно. И мы оба старались им насолить, чем могли. Мы сделали это своей целью в жизни. Только я начал раньше, чем ты.
– Чем же ты занимался?
– Мне было всего восемь, когда я открыл в себе поразительную способность заставлять людей верить каждому моему слову. Отчасти это было из-за моего лица: в том возрасте я был похож на невинного ангелочка. В точности, как ты сейчас. Но самое главное – я умел рассказывать удивительные истории.
– Что за истории?
– О, это были душераздирающие истории о трагических утратах, сиротстве, родительском пренебрежении, жестоком обращении, алкоголизме. Я рассказывал их совершенно незнакомым людям, Грейс, и они давали мне деньги. Я подделывал записки, объяснявшие мои школьные прогулы. Без ложной скромности, это были подлинные шедевры. В шестом классе я придумал себе такой сложный и тяжкий недуг, что не ходил в школу четыре месяца.
Грейс взглянула на него с уважением. Он взял ее за руку и улегся на спину.
– Мои детские пороки были довольно невинными. Мне хотелось ходить в кафе-мороженое, общаться с не-евреями, носившими шляпу-котелок вместо ермолки. Потом я связался с дурной компанией. Один из моих новых друзей научил меня искусству игры в наперсток.
– Ото!
– Вот именно. Это было начало конца моей невинности. Я прогуливал школьные уроки и целыми днями как проклятый играл в наперстки на Второй авеню, а по вечерам – прямо на улице под фонарем – просаживал свой выигрыш в кости. К тринадцати годам я понял, что в Нью-Йорке мне ничего не светит. Толкать тележку старьевщика или гнуть спину на какой-нибудь фабрике мне было не по нутру. Богатых евреев из Германии, обитавших в верхней части города, я презирал: они так старательно скрывали свое еврейское происхождение! Узнав, что какой-нибудь Ротштейн сменил фамилию на Ролстон, я начинал смеяться над ним вместе с остальными выходцами из России. И в то же время мне безумно хотелось стать настоящим американцем. В жизни у меня было три цели: выбраться из гетто, разбогатеть и спать со светловолосыми голубоглазыми шиксами[51].
– Что такое «шикса»?
– Шикса это ты, – усмехнулся Рубен.
– О!
– Если бы мне удалось получить приличное образование, я, может быть, и сумел бы найти верный путь в жизни, но моя чокнутая мачеха и мой собственный буйный нрав не дали мне такой возможности. И что же оставалось делать бедному еврейскому мальчику, не наделенному никакими талантами, кроме ловкости пальцев? Выбор был невелик. Я изменил имя и подался на Запад.
– Сколько же лет тебе было, когда ты уехал из Нью-Йорка?
– Четырнадцать. Мне понадобилось десять лет, чтобы добраться до Калифорнии. Здесь я уже два года.
– И чем .ты занимался по дороге в Калифорнию?
– Работал в барах, был золотоискателем…
– Ты был…
– Торговал недвижимостью. Обучал эмигрантов английскому языку.
– А ты не…
– Играл в карты на речных пароходах, перегонял скот. Был продавцом в магазине… кажется, это все. Ах да, однажды я работал администратором в гостинице.
– Ты забыл упомянуть о президентстве в Международном обществе любителей литературы, науки и искусства.
Он шутливо щелкнул ее по носу.
– Это было уже в Сан-Франциско, а ты спрашивала, чем я занимался по дороге.
– Ты когда-нибудь был женат? – спросила она, играя пуговицами на его рукаве, но старательно избегая встречаться с ним взглядом.
– Нет.
– Влюблялся?
– Однажды.
– И что же случилось?
– Она была слишком хороша для меня; пришлось ее отпустить.
Грейс кивнула с пониманием.
– Другими словами, ты струсил и сбежал.
– Я оказал ей услугу.
Рубен взял ее руку и поцеловал, мысленно удивляясь тому, насколько они похожи. Как просто в конце концов оказалось поведать ей свою историю! Теперь он уже не помнил, чего так боялся.
Грейс не сводила с него внимательного взгляда; ему пришло в голову, что она слушает его по-мужски: прямо, открыто, без стеснения, без жеманства. Но выглядела она очень женственно: золотистые волосы рассыпались по ее обнаженным плечам, кожа порозовела и светилась в пятнах солнечного света, пробивавшегося сквозь листья.
– Все это правда, Рубен? – осторожно спросила она. – Ведь уж теперь-то ты не станешь лгать? Прежде это не имело значения, но теперь…
– Я не солгал. Я бы не смог… в такую минуту. Они оба сели одновременно и потянулись друг к другу. Она прижалась губами к его уху и прошептала:
– Джонас Рубинский.
По всему его телу прошла дрожь – и не только потому, что от ее дыхания стало щекотно.
– Грейс Рассел, – прошептал он в свою очередь и почувствовал ответный трепет.
Их объятия стали еще теснее. Рубен не ожидал такой близости. В каком-то смысле это было даже лучше, чем заниматься любовью… Какой вздор! И придет же такое в голову! Что может быть лучше, чем заниматься любовью? Он оттянул ее голову назад за волосы и начал целовать так, что оба они задрожали.
– Живо, – прошептал Рубен, – снимай с себя все.
– Я хочу, чтобы ты сам это сделал.
– Ладно, но ты мне помоги. Дело пойдет быстрей.
– Да ты уже почти все снял!
Они вместе начали возиться со шнурками, завязками и крючочками. Ее легкое летнее платьице в цветочек казалось таким простым на вид, но на деле выяснилось, что в нем множество скрытых хитростей и ловушек для нетерпеливого любовника. А с бельем пришлось провозиться еще дольше.
50
Песня времен Гражданской войны в США, посвященная памяти Джона Брауна (1800-1859), борца за освобождение чернокожих