Пожалуй, только то, что Фабио смог ощутить ее искреннее сопереживание и готовность помочь, и успокаивало его совесть. Однако обычно, покушаясь на целомудрие прислуги, можно было почувствовать совсем иное: страх, унижение, покорность, тщательно скрываемую неприязнь, ту самую досаду на судьбу, которую испытывала сегодня Дамиана. И Фабио было до отвращения противно представлять, как он чувствует все это, обнимая или целуя девушку — и продолжает обнимать и целовать. Другие господа, не имеющие его дара, не чувствовали, а раз так, могли себе позволить вовсе не думать, что у симпатичных служаночек бывают переживания, и смело обжимать их по углам. Фабио подобного себе позволить не мог и был благодарен своему магическому дару за то, что не превратился в такую же благородную сволочь, которой плевать на жизнь и чувства всех, у кого не стоит "делла" перед фамилией.
Впрочем, иным было плевать вне зависимости от титула, и от своих жен они хотели такого же беспримерного подчинения, как от служанок. Думать об этом было совсем тоскливо, потому что Фабио хотел совсем другого — и получить этого другого, как он убедился за последние годы, не мог категорически. Так что к своим двадцати трем приобрел в свете устойчивую репутацию заядлого холостяка и бабника, причем все вокруг были свято уверены, что причиной всему — любовная драма, разбившая сердце юного графа делла Гауденцио.
Эта популярная сплетня давно сидела у Фабио в печенках, однако поделать он с ней ничего не мог — история была до отвращения живучей. Потому синьору делла Гауденцио то и дело приходилось отбиваться от не слишком, по его мнению, здорового внимания юных синьорин, вообразивших Фабио трагическим героем своего романа.
Впечатленные девушки неизменно выбирали для подобных разговоров какой-нибудь особо романтический момент — то есть, такой, когда Фабио предпочел бы вообще ни о чем не говорить, а на такие темы — особенно, желая уделить внимание более приятным вещам, вроде поцелуев. Когда летняя темнота дышит влажной прохладой и ароматами цветов, небо над головой ясное и звездное, а балкон герцогского дворца тих и пуст, и из-за плотно закрытых дверей лишь едва доносится шум бала, право слово, если уж и вести разговоры, то хотя бы о красотах тревизской ночи, а еще лучше — о красотах дамы, которую ты нежно держишь за руку. Однако прелестное черноглазое и черноволосое создание по имени Квинтина имело свое мнение на этот счет.
— Ах, дорогой граф, — она посмотрела на него своими темными, кажущимися совсем черными в темноте, глазами, и даже не будь он эмпат, Фабио бы понял, как много романтических бредней роится сейчас в ее прелестной головке, по этим глазам и прижатым к груди рукам. — Я знаю, что вы чувствуете себя обреченным на одиночество из-за того, что жизнь была к вам жестока и некоторые из дам тоже не были добры. Но как бы я хотела вам показать, что не все женщины таковы.
"О небеса, Тина, милая, только не это" — мысленно простонал Фабио. Однако стенать было поздно, следовало что-то делать. Обижать синьорину Квинтину ему совершенно не хотелось, целовать, впрочем, уже тоже. Хотелось отправить ее домой к родителям и посоветовать виконту и виконтессе делла Пьяджи прятать от дочери подальше любовные романы, а вместо них выдавать для чтения ботанические справочники, географические атласы и другие полезные вещи.
— Синьорина Квинтина, поверьте мне, чтобы ни болтали в свете, на деле все совсем иначе, — Фабио не слишком верил, что даже с его способностями к убеждению подобные разговоры возымеют действие на ее переполненный фантазиями невинный ум, но все же попытался следовать принципу "честность — лучшее оружие". — А вы, безусловно, вовсе не таковы, как иные коварные дамы, и полны искреннего ко мне сочувствия. Потому мне не хотелось бы быть жестоким к вам и разбивать ваше сердце, — он вздохнул и с трудом удержался от желания возвести глаза к звездному небу с мыслью: "О господи, что я несу". Впрочем, что именно он нес, было менее важно, нежели то, что Тина сейчас должна была почувствовать. А именно — его понимание и искреннее расположение, сугубо приятельское.