Нам следовало с недоверием относиться к этой изысканности и элегантности, которая могла бы убедить нас, что счастье – там, где столько фантазии и воображения; следует с недоверием рассматривать фотографии освещенных солнцем лагерей на глянцевой бумаге роскошных иллюстрированных журналов. Порыв ветра – и все улетело, парусина, холсты, цинковые и железные листы, и я увидел несчастье при свете дня.
Присвоить себе язык мореплавателей, было, вероятно, делом нетрудным, но на каком языке принимались говорить, когда терялись на твердой земле, нет, еще не поэты, как их именовали на суше, шагающие и отдыхающие на незыблемой почве, успевающие воскресить в памяти и бескрайние морские просторы, и пропасти, и вихри, а именно мореплаватели, идущие по курсу, в надежде – если не вмешается небесное или материнское провидение – на нежданное возвращение на знакомую землю, к своему очагу; так какие слова вырывались из уст, когда нужно было назвать берег или деревянный брус, ют, верхнюю палубу, кусок треугольного полотнища на брам-стеньге. Странно не то, что слова эти были изобретены в припадке безумия, а то, что они до сих пор живы в нашем языке, а не сметены мощным кораблекрушением. Придуманные в часы скитаний и одиночества, то есть, страха, они в нашей лексике что-то вроде килевой качки, которая заставляет нас раскачиваться из стороны в сторону и терять равновесие.
Если нужно добраться из Клагенфурта в Мюнхен, садишься на небольшой поезд, пульсирующий между холмов петлевым узором, где контролер-австриец ходит по узкому проходу, раскачиваясь, как матрос на палубе в бурю. В Тирольских горах этот нелепый танец враскачку в коридорах поезда – единственное напоминание о море, все, что осталось от континентальной и морской империи, где над землями и морями никогда не заходило солнце, Максимилиан и Шарлотта видели это, когда ездили в Мексику. «Большие глубины» – это такое же высокопарное выражение, как и почти все судоходные термины, старое, но не забытое. Когда в море скитались моряки, потерянные в одиночестве, тумане, воде, постоянной качке, они скитались – в надежде потеряться и там тоже – в своих словесных находках и открытиях: буруны, шторма, край земли, поселенцы, баобабы, ниагары, катраны… при помощи этого словаря, неведомого их вдовам, вышедшим вторично замуж за какого-нибудь башмачника, они станут рассказывать о путешествиях, о которых даже просто говорить нельзя без страха и наслаждения. «Воды больших глубин» – возможно, это глубина, сходная с самым черным мраком, и ни один взор не в силах проникнуть через тысячи и тысячи стен, туда, где бесполезны цвета, поскольку – невозможны. Амман я тоже могу описать с помощью этого выражения, ведь под семью горами, на которых раскинулся город, расстилаются девять долин, расщелин, их не смогут заполнить собой ни банки, ни мечети, и когда покидаешь дорогие, то есть, расположенные высоко и самые богатые кварталы, словно спускаешься в большие глубины, даже странно, что туда можно добраться без скафандра, а еще замечаешь вот что: ноги становятся подвижнее, коленные чашечки поворачиваются быстрее, сердце бьется слабее, но крики прохожих и гул автомобилей – а порой и треск автоматной очереди – сходятся, словно две команды-соперницы какого-то нового спорта, на мгновение всё перекрывают крики, затем гул и получается сумбур, в котором ничего нельзя различить четко, и остается только некий шум, непонятно почему его называют глухой шум, хотя глухим становитесь вы сами; это что касается слуха. Что же до взгляда, он останавливается на однообразно серых витринах, окаймляющих улицы «больших глубин». Без сомнения, пыль была еще арабской, а товар японский, но ровный слой пыли на привезенных из Токио инструментах, слой пыли, на взгляд такой же мягкий, как шерстка внутри ослиного уха, был тоже подобием ночи, но не кромешной ночи, а словно освещенной этой серой пылью, которая и делала из Аммана город больших глубин. Нежная, кроткая пыль, опускающаяся на последние модели японской электроники, самого неистового архипелага мира, ну как ее объяснить? Неприятие любого проявления эстетства? Погребение, откуда нет возврата? Образ будущего, того, во что всё превратится? Нежность и мягкость, от которых делаются хрупкими самые страшные механизмы?
Но была бы астрономия наукой столь же ничтожной и пустой, что и теология, если бы мореплаватели, в страхе перед большими глубинами и рифами, не рассказали о небесах и созвездиях?
От Аммана, города царства Давида, набатейского, римского, арабского, пришедшего из глубин веков, поднимался смрад наносных отложений.
Поскольку Провидению, которое вело нас за руку, веры больше не было, оставалось полагаться на случай. Благодаря ему я узнал о двух каналах, по каким попадали в Египет молодые североафриканцы, решившие умереть за ФАТХ, единственную организацию, название которой в 1968 было известно всем арабам. Бургиба, предпочитавший дипломатию войне, запретил на своей территории всякие сети добровольцев, но, тем не менее, они там существовали. Возможно, он просто закрывал глаза, поскольку приближающая старость все настойчивее требовала послеобеденного отдыха.