Выбрать главу
3

Антонина достала у приказчика Петра Петровича все нужное, чтобы рыть клад: лом, кирку, заступы. Петр Петрович, покачав головой, сказал:

— Неладное вы дело затеяли, барышня. Как бы «он» не воспротивился.

— А может быть, «он» мне как раз и поможет.

На день Антонина запирала свою комнату на ключ.

Ночью же шла упорная работа. Нужно было делать ее осторожно и тихо, чтобы не привлечь ничьего внимания.

Время шло, работа подвигалась.

Антонина повеселела. Иногда, впрочем, она впадала в задумчивость.

Она всеми силами старалась помогать князю, но, вместе с тем, страшилась окончания работы. Ведь тогда он уедет, и она останется одна. Ей казалось, что она не вынесет разлуки, так сильно она полюбила его. А он?.. Этого она не знала, надеялась, боялась. Наконец, открылась ему в своей любви.

И тогда наступили для нее счастливые дни.

Работа остановилась. Ими обоими завладела любовь. Антонина не рассуждала. Он принадлежит ей, значит, любит ее.

Так в блаженном безумии прошел месяц. Антонина готова была провести так всю жизнь. Но князь опомнился и снова принялся за рытье.

Минуты любви стали теперь коротки.

Князь часто впадал в мрачность и тревогу.

Но все же он был с ней, и Антонина была счастлива…

Но вот однажды заступы ударились обо что-то. Глаза князя загорелись торжеством. Вскоре удалось вытащить тяжелый кованый ларец. Он оказался наполненным старинными золотыми монетами.

Антонина вздохнула и в этом глубоком вздохе было больше грусти, чем радости.

Она умоляла князя остаться еще хоть несколько дней, но он не соглашался. Он нежно простился с ней, обещал приехать уже открыто через два месяца, чтобы просить у отца ее руки и купить у него имение.

Антонина осталась одна.

Вначале она терпеливо ждала возвращения князя и была бодра. Она вся отдалась воспоминаниям и, чем больше проходило времени, тем призрачнее казалось ей ее счастье.

Прошло два месяца — о князе не было никаких известий.

Антонина стала худеть и бледнеть.

Родители забеспокоились. Вскоре она совсем заболела. Выписали докторов, но они ничего не могли сделать.

На вопросы Антонина не отвечала. Она словно потеряла рассудок.

Ночью, лежа в постели и безумными глазами глядя на ту нишу, в которой был потайной ход, она думала о том, что, может быть, князь действительно был призраком.

— Говорил я, что неладное они дело затеяли, — сказал Петр Петрович. — Сгубил барышню «он». Сами на тень похожи стали.

Через полгода пронесся слух о том, что князь Ильцов получил неожиданное наследство и прокучивает его за границей.

Однажды, поздней осенью, Антонина исчезла. Два дня ее тщетно искали.

На третий день нашли в реке ее тело.

Александр Бахметьев

ВРАГ

(Из найденной рукописи)

Илл. А. Пана

Я был женатым два года. Кто, в сущности, объяснит, в чем состоит супружеское счастье? Если в том, что жена кротка, чересчур кротка, покорна до робости, терпелива, не смеет уклониться от супружеской ласки, если в доме образцовый порядок, прислуга не слышит ни упреков, ни сетований, — да! если в этом, то я был чертовски счастливым мужем. Когда я возвращался на рассвете, а это случалось частенько, с запахом вина, с мутными глазами и тяжелою головой после кутежа, едва сдерживая глухое бешенство, я встречал только взгляд укоризны и безмолвного страдания, взгляд мученицы, и больше ничего. И всякий раз этот взгляд раздражал меня и в то же время доставлял удовольствие.

Когда, сидя позади нее, играющей на рояле свои грустные мелодии, я по целым часам нарочно хранил суровое молчание или вдруг разражался сарказмом и насмешками, а она, уткнув лицо в руки, наконец, начинала вздрагивать от сдерживаемых и тихих рыданий — о, я живо чувствовал тогда это счастье. Когда за столом, недовольный кушаньем, я бросал ей в лицо салфетку, осыпая вполголоса проклятиями, чтобы слуги не слыхали (при них я всегда ей ласково улыбался), когда после вечера, где нас видели все время вместе, нежно беседующими, я изливал в карете всю накопившуюся злобу и, доведя ее до спальни, обращался с нею, как с отвратительным созданием — да, тогда я вполне наслаждался им, этим милым семейным счастьем.

И все-таки я был очень несчастлив. Ведь понимал же я, что я зверь, грубый, бесчувственный, зверь, кому нет и не может быть извинения. Понимал же, что лишь благородная гордость заставляет ее мужественно переносить страдания и тщательно скрывать их от всех, хотя она могла искать защиту и управу на меня, что доставшуюся ей тяжелую жизнь она считала за ниспосланный свыше крест, за своего рода испытание для будущего мира, — все я понимал и не мог отказаться от своей роли палача.

Зачем она, в свою очередь, была так робка, так ангельски добра и терпелива, так целомудренно чиста, так прекрасна какой-то спокойной, трогательной красотой? Зачем, наконец, она досталась мне? Зачем? Зачем?

Как ни странно, как ни глупо, ни смешно, но вся беда случилась из-за этого проклятого портрета.

Еще в первый раз мне было не совсем по себе среди этой чопорно-изящной обстановки, где все держалось строгой симметрии, все носило отпечаток какой-то холодной порядочности, где передвинуть небрежно вещь сочлось бы преступлением. Особенную же неловкость испытывал я при виде строгого лица, глядевшего из золоченой рамки.

Часто в портретах скрывается тайна. Часто ясно видишь, как их губы раскрываются, не произнося звука, в глазах вдруг загорается жизнь, мгновенный огонь ее, огонь страсти, гнева; неуловимая тень пробегает по ним; лукавая насмешка, чуть заметная насмешка, кривит очертание нижней губы.

Ясно видишь, как тонкая ирония, хитрость, что-то непостижимое и странное разливается по нарисованному лицу, и понимаешь, что портрет понимает тебя, видит насквозь, отгадывает самые сокровенные мысли, привлекает к себе… Отведешь глаза — тусклый взгляд сзади жжет затылок; он преследует по всей комнате, ищет всюду, следит по всем направлениям — и так за каждым шагом, за каждым движением. И ничем не стряхнешь с себя тяжелое, как кошмар, оцепенение.

Почему я понял, что старуха на портрете с первой же минуты возненавидела меня? Почему я так боялся ее? В ее лице не было ничего неприятного: несколько надменное, с выражением душевной прямоты и горделивого сознания безупречно проведенной жизни, — что заключало оно в себе особенного? А между тем, я избегал смотреть на него. Мне, беспечному кутиле, за которым бегали женщины, не боявшемуся никаких историй в полусвете, мне было жутко встречать упорный, испытующий взгляд портрета. Ясно я читал в нем: но на свое место ты забрался! пошел вон!

Наконец, и злость меня взяла. Я удвоил внимание к хорошенькой простодушной сироте; опекун ее был давно на моей стороне, обвороженный моим обращением, а мое красивое лицо и молодцеватая фигура признанного ловеласа докончили остальное. Я женился. Я даже был несколько влюблен в жену…

С первых же дней брачной жизни, за обедом, за завтраком — портрет почему-то висел в столовой — я уже испытывал сильное беспокойство. Старая ведьма окидывала меня с ног до головы презрительным взглядом, мешала есть, свободно разговаривать, заставляла испытывать то чувство стеснения, как будто я надел в обществе платье не на свой рост. Я сжимался весь под этим насмешливым взглядом, делал одну за другой тысячу неловкостей, приводил в недоумение гостей, обедавших у меня, излишней развязностью, угождением, желанием быть веселым. В рассеянности я обливал скатерть, опрокидывал рюмки и, переконфуженный, встречал такой же вопросительный, осуждающий взгляд в глазах жены. И какая же буря клокотала в моей груди! Трусость, подлая трусость заставляла меня отворачиваться от портрета, когда наши взоры встречались, опускать голову — и тогда я чувствовал: угнетающая свинцовая тяжесть висела надо мной, давила меня.