«Довольно!» — хотел в ужасе крикнуть я, но язык мой как будто прилип к гортани, и я не в состоянии был свести своих глаз с искаженного безумным выражением лица Ладыгина.
Настало невыразимо мучительное молчание. Только волны вздыхали и напоминали о чем-то тяжелом и страшном даже для них.
Вдруг я услышал потрясающий крик. Голос сдавленный, непохожий на мягкий и задушевный голос. Я бросился к Ладыгину. Он опрокинулся навзничь и лежал неподвижно, закрыв руками лицо. Но лишь только я очутился около него, он собрал все усилия и поднялся, пытаясь улыбнуться, но вместо улыбки на лице его была жалкая и умоляющая гримаса.
— Прости… Я тебя напугал. Я поступил как… дурак… Я хотел тебе передать картину и чересчур увлекся. Из меня вышел бы недурной трагический актер, — бормотал он сухими и запекшимися губами, тщетно стараясь освежить их таким же сухим языком.
— Вот что, друг мой! — стараясь быть как можно более спокойным и строгим, внушительно заговорил я, пытаясь в то же время поднять за руку Ладыгина. — В этой ночной жуткости, страхах и самопугании есть, пожалуй, много заманчивого для любителей сильных ощущений, но тебе, да и мне тоже, это надо бросить. Довольно. Пойдем отсюда, и я тебе искренне советую немедленно выбраться из этой трущобы, от этих страхов куда-нибудь подальше, отбросив все свои уродливые, раздутые, гиперболические представления о чувственности. Тебе надо лечиться, но не от излишней чувственности, а от излишней чувствительности. Так- то…
Я взял Ладыгина за руку и потащил прочь от страшного места.
— Куда?
— Домой… Баиньки. Я думаю, уж полночь… Утро вечера мудренее. Завтра от этих страхов и следа не останется.
— А ты знаешь, что у меня и ночью, хотя бы окна были закрыты наглухо, шум моря слышен. Так под этот шум и засыпаю.
— Ну, вот и отлично. Море убаюкает нас обоих.
— Мне сначала странные сны снились под этот шум. Битвы, пальба…
— Немудрено. Во сне ведь все звуки воспринимаются преувеличенно. Но пойдем. Пойдем.
— Пойдем, — покорно согласился он. — Только не сюда, а обратно. По песку тебе тяжело будет, а там мы поднимемся немного и будем на открытой дороге.
— Ладно! — согласился я и, слегка поддерживая Ладыгина, который нетвердо стоял на ногах, пошел по указанному направлению.
— А один раз мне снился пресмешной сон, — улыбнулся он, оборачиваясь ко мне. — Мне приснилось, что море стонет во мне.
— Съел что-нибудь скверное, у тебя в желудке и бушевало.
— Может быть… Кстати, я сейчас угощу тебя отличным вином местного производства. Настоящее виноградное… Без всякой подделки. Можно поручиться. И не в младенческом возрасте. Это единственная роскошь, которую я себе позволяю.
— И в большом количестве ты позволяешь себе эту роскошь?
— Нет, не особенно. В Петербурге я больше пил… А знаешь ли, — внезапно переменил он тон и тему разговора. — Я ведь склонен думать, что девушка-то утопилась.
— Ах, оставь ты об этом! — воскликнул я, снова начиная раздражаться. — Брось на ночь этакое рассказывать, а то приснится, что ты и ее… проглотил.
— Чего доброго… Нет, не шутя. Мне рыбаки тут передавали, что дело не обошлось без романа.
— Какой же тут может быть роман, когда на двадцать верст в окружности, кроме тебя, нельзя и сыскать человека, годного в герои романа? Немец, я полагаю, для поцелуя-то даже трубки изо рта не выпустит.
— Мне указывали тут одного молодца. Подлец, должно быть, первостатейный… Из нашей породы. Кажется, скульптор какой-то.
— Зачем сюда попал скульптор?
— Говорили, что глину для лепки хорошую нашел. Вроде терракоты. У него в городе мастерская большая. Как его фамилия?.. Вот, забыл… Странно, я начинаю забывать имена и фамилии и даже, представь себе, сегодня едва вспомнил твое имя. Честное слово… Ах, да… Так о чем же я говорил?
— О скульпторе.
— О каком скульпторе? Ах, да… О Сабателли… Вот, наконец-то, вспомнил фамилию. Он приехал в прошлом году осенью и познакомился с той барышней… Опять забыл имя.
— M-lle Julie.
— Да, да.
— Может быть, он для нее и приезжал.
— Кто? Скотти-то?
— Какой Скотти?
— Да скульптор.
— Но ведь ты сказал, что его фамилия Сабателли.
Ладыгин остановился, несколько смущенный. Потом решительно заявил:
— Нет, это я, значит, ошибся… Скотти, именно Скотти, а не… как ты сказал?
— Сабателли.
— Нет, нет, не Сабателли. Ну, да это все равно. Дело не в фамилии. Важно, что он обольстил девушку.
— Ты об этом говоришь так, точно безусловно уверен в своей догадке.
— Почти… Вероятно, обещал жениться… Словом, поступил как негодяй.
— Так не топиться же от этого!
— Тут, говорят, было еще и другое. Хотя для девушки, почти ребенка, беззащитной и опозоренной, и этого достаточно… Не спорь.
— Да мне-то что за дело! Ну, а что же другое?
— А другое? Говорят, у нее ребенок был от него.
— Вероятно, сплетни.
— Нет, не сплетни. Дня за два перед тем море выбросило невдалеке отсюда трупик младенчика… Стой! — внезапно остановил меня он, дрожа и указывая глазами на какое-то подобие тела, распростертого на нашем пути.
Я тоже вздрогнул от неожиданности, но тотчас же, поборов малодушный страх, подошел и, толкнув ногой мнимое тело, которое оказалось не чем иным, как камнем, не мог не выругаться:
— Черт знает что такое! Это, наконец, ни на что не похоже. Точно мальчишка, создает себе страхи и меня дураком делает. Идем скорее от этих нелепых, мрачных скал и бессмысленного моря.
— Идем, — согласился Ладыгин и продолжал все тем же тоном, от которого у меня во всех членах поднималась мучительная тоска, горло сдавливало как будто мягкими, холодными пальцами и на глаза выступали странные слезы безотчетного испуга и сверхъестественных ощущений:
— Одна вспышка подлой чувственности, и сразу две жертвы. А может быть, и три… Кто знает, может быть, его мучения еще ужаснее смерти! Может быть, он каждую ночь приходит на то место, где она утонула, и видит, как наяву, перед собой ее качающийся на воде, белый и нежный труп или прикрытые простыней, стеклянные глаза, ощеренные зубы и пену на губах…
— Ну, вряд ли. Скорее всего уж другую жертву ищет, чтобы забыться.
— Может быть, и это. Я забыл еще эту несчастную старушку-мать, которой ее Julie служила поддержкой и единственным утешением. Как бы то ни было, — жертв далеко не одна… Ну, разве же не проклятие эта подлая чувственность, как Молох пожирающая сотни, тысячи, миллионы жертв? Сколько таких матерей, обесславленных, утопили себя в воде, удавили веревками, отравили ядом, застрелились! Сколько этих несчастных младенчиков брошено в помойные ямы, задушено из страха позора, зарыто живыми в землю, отдано в воспитательные приюты, загублено руками Скублинских. Если бы они восстали из праха, из земли, на ней не хватило бы места не только всем живущим, но и одним им… А могилы их достигли бы до самого неба и ушли бы в самую преисподнюю.
Теперь мы уже поднялись с берега и вышли на дорогу, тянувшуюся невдалеке от обрыва. Дорога шла в небольшой ложбинке, и на обрыве росли странные, невысокие кустики. Месяц низко-низко поник вдали над курганом, почти без всякого блеска… Теперь и я уже нашел в нем сходство с черепом. До кургана и за курганом тянулась степь, темная и безмолвная, и этот поникший, усталый месяц как-то таинственно гармонировал с ней, точно они понимали друг друга и степь ждала, когда месяц совсем опустится к ней, чтобы посоветоваться о чем-то ужасном и важном. Месяц чуть-чуть озарял эти тощие, одинокие кустики, и тихий, бессонный ночной ветер колебал их. точно тоже выспрашивал какую-то мучительную тайну, а они шептались и тянулись друг к другу.