Это означало, что мы сделаем с ним всё, на что мы способны.
Генерала связали, как батон колбасы и заткнули рот мокрой ватой (смоченной в секретном оружии, разумеется).
Через два часа после интеллектуальной оргии угроз, Вернера сначала отвели на вершину пожарной лестницы и подвесили над пустотой на четверть часа на не слишком прочной верёвке. По тому, как он извивался было ясно, что у него сильно кружится голова.
Когда его втащили на платформу, он был весь синий.
Тогда его снова спустили на землю и подвергли классической пытке. Его на минуту окунули в секретное оружие, а потом над ним потрудились пятеро прекрасно накормленных блюющих.
Всё это было хорошо, но мы так и не утолили жажду крови. Ничего больше не приходило нам в голову.
И я решила, что мой час настал.
— Подождите, — проговорила я таким торжественным голосом, что все стихли.
Я была самой младшей в армии, и на меня смотрели снисходительно. Но то, что я сделала, возвело меня в ранг самых свирепых бойцов.
Я приблизилась к голове немецкого генерала.
И произнесла, как музыкант перед тем, как сыграть отрывок «allegro ma non troppo»:
— Пусть стоит тут, только без рук.
Голос мой был сдержанным, как у Елены.
Я повела себя правильно, и все это на глазах у Вернера, корчившегося от унижения.
Пробежал лёгкий ропот. Такого никогда раньше не видели.
Я медленно удалилась. Лицо моё было бесстрастным. Меня распирало от гордости.
Слава настигла меня, как других настигает любовь. Малейший мой жест казался мне августейшим. Я чувствовала себя, как на параде. С чувством превосходства я смерила взглядом пекинское небо. Мой конь мог мною гордиться.
Дело было ночью. Немца бросили на произвол судьбы. Союзники забыли о нём, так сильно их поразило моё преображение.
На следующее утро родители нашли его. Его одежда и волосы, смоченные в секретном оружии, покрылись инеем, также как куски рвоты.
Парень свалился с жутким бронхитом.
Но это было ничто по сравнению с моральным ущербом, который ему нанесли. И когда он рассказывал обо всём родителям, им показалось, что он тронулся умом.
В Сан Ли Тюн конфликт между Востоком и Западом достиг апогея.
Гордость моя не знала границ.
Моя слава быстро облетела Французскую школу.
Неделей раньше я уже упала в обморок. А теперь все узнали, какое я чудовище. Без сомнения, я была знаменательной личностью.
Моя любимая узнала об этом.
Следуя советам, я делала вид, что не замечаю её.
Однажды во дворе школы свершилось чудо — она подошла ко мне.
Она спросила меня слегка озадаченно:
— Это правда, то, что говорят?
— А что говорят? — отозвалась я, не глядя на неё.
— Что ты оставила его стоять, не держась?
— Правда, — ответила я с презрением, как будто речь шла о чём-то обычном.
И я медленно зашагала, не говоря больше ни слова.
Симулировать это равнодушие было для меня настоящим испытанием, но средство оказалось таким действенным, что я нашла в себе смелость продолжать игру.
Выпал снег.
Это была моя третья зима в стране Вентиляторов. Как обычно, мой нос превратился в даму с камелиями, из него постоянно шла кровь.
Только снег мог скрыть уродство Пекина, и первые десять часов у него это получалось. Китайский бетон, самый отвратительный бетон в мире, исчезал под его поразительной белизной. Поразительной вдвойне, потому что он поражал небо и землю: благодаря его безупречной белизне можно было вообразить, что огромные хлопья пустоты захватывали кусочки города, — а в Пекине пустота было не крайним средством, а своего рода искуплением.
Это соседство пустого и полного делали Сан Ли Тюн похожим на гравюру.
Было почти похоже на Китай.
Через десять часов зараза начинала действовать.
Бетон обесцвечивал снег, убожество побеждало красоту.
И всё становилось на свои места.
Новый снег ничего не менял. Ужасно осознавать насколько уродство всегда сильнее красоты: новые хлопья снега едва касались пекинской земли, как тут же становились безобразными.
Я не люблю метафоры. Не буду говорить, что снег в городе это метафора жизни. Не скажу, потому что это необязательно говорить, все и так ясно.
Когда-нибудь я напишу книжку, которая будет называться «Снег в городе». Это будет самая унылая книжка на свете. Но я не буду её писать. Зачем рассказывать об ужасах, о которых и без того всем известно.
И чтобы покончить с этим раз и навсегда скажу: не пойму, кто допустил подобную низость, чтобы восхитительный, мягкий, нежный, порхающий и лёгкий снег мог так быстро превращаться в серую и липкую, тяжёлую и бугристую, неподвижную кашу!
В Пекине я ненавидела зимы. Я терпеть не могла разбивать киркой лёд, который затруднял жизнь в гетто.
Другие дети думали так же.
Война была остановлена до оттепели — в этом было что-то парадоксальное.
Чтобы развлечь детей после принудительного труда, взрослые водили нас по воскресеньям на каток, на озеро Летнего Дворца[28]. Я не могла поверить такому счастью, так это было здорово. Огромная замёрзшая вода, отражающая северный свет и визжащая под лезвиями коньков, нравилась мне до головокружения. Красота обезоруживала меня.
На следующий день, когда мы возвращались в школу, нас снова ждали кирки и лопаты.
В этом участвовали все дети.
Кроме двоих весьма примечательных личностей: драгоценных Елены и Клавдио.
Их мать заявила, что её дети слишком хрупкого сложения для такой тяжёлой работы.
Насчёт Елены никто не думал протестовать.
Но освобождение от работы её брата не прибавило ему популярности.
Одетая в старое пальто и китайскую шапку из овечьей шерсти я яростно боролась со льдом. Поскольку Сан Ли Тюн был удивительно похож на тюрьму, то мне казалось, что я отбываю принудительные работы.
Потом, когда я получу Нобелевскую премию в области медицины или стану мучеником, я расскажу, что за мои военные подвиги я отбывала наказание на пекинской каторге.
Ну, вот, только этого не хватало.
Я увидела чудо: передо мной явилось хрупкое существо в белом плаще. Длинные чёрные волосы свободно струились из-под белого фетрового беретика.
Она была так красива, что я чуть не лишилась чувств, что было бы весьма эффектно.
Но я помнила материнские наставления и, сделав вид, что не замечаю её, с силой ударила по льду.
— Мне скучно. Поиграй со мной.
У неё был такой невинный голос.
— Не видишь — я работаю, — ответила я как можно более грубо.
— И так много детей работает, — сказала она, указывая на ребят, колющих лёд вокруг меня.
— Я не какая-нибудь недотрога. Мне стыдно сидеть без дела.
Скорее мне было стыдно за свои слова, но таково было предписание.
Она промолчала. Я снова взялась за свой тяжкий труд.
И тогда Елена неожиданно сказала:
— Дай мне кирку.
Я с изумлением молча смотрела на неё.
Она завладела моим инструментом, с патетическим усилием подняла его в воздух и стукнула им об лёд. Потом сделала вид, что снова хочет это сделать.
Смотреть на это было невыносимо.
Я выхватила у неё кирку и сердито крикнула:
— Нет! Только не ты!
— Почему? — спросила невинно-ангельским голоском.
Я не ответила и молча продолжала долбить лёд, опустив голову.
Моя возлюбленная удалилась медленным шагом, прекрасно осознавая, что счёт был в её пользу.
Война в школе служила душевной разрядкой.
На войне нужно уничтожать врага и стараться, чтобы он не уничтожил тебя.
В школе можно было свести счёты с Союзниками.
И на войне можно было выплеснуть агрессию, которая накапливалась в жизни.
Школа была нужна, чтобы фильтровать агрессию, накопленную жизнью.
28
Летний дворец — парк Ихэюань, бывший летний императорский дворец. его территории занимает озеро Куньминху.