Мы имели право только подписать.
Это было так унизительно, что даже враги стали нам симпатичны. И было видно, что наши чувства взаимны.
Даже Вернеру это было противно, хоть история с перемирием и началась с него.
В конце опереточного подписания взрослые сочли нужным выпить за это по бокалу газировки из настоящих фужеров. У них был довольный и удовлетворённый вид, они улыбались. Секретарь посольства Восточной Германии, приветливый, плохо одетый ариец спел песенку.
Вот как, сначала отобрав у нас войну, взрослые отобрали у нас мир.
Нам было стыдно за них.
Как ни странно итогом этого искусственного мирного договора стала взаимная любовь.
Бывшие враги упали в объятья друг друга, плача от ярости на взрослых.
Никогда и никто ещё так не любил восточных немцев.
Вернер рыдал. Мы целовали его: он предал нас, но это было на войне.
Всё, что относилось к войне, было хорошо для нас.
Мы уже чувствовали ностальгию. Мы обменивались по-английски воспоминаниями о битвах и пытках. Это было похоже на сцену примирения из американского фильма.
Теперь нам предстояло найти нового врага.
Но нельзя было нападать на первого встречного, у нас были свои критерии отбора:
Первый: географический — враги должны жить в Сан Ли Тюн.
Второй: исторический. Нельзя было драться с бывшими Союзниками. Конечно, нас всегда предавали только свои, конечно, нет никого опаснее друзей: но нельзя же напасть на своего брата, нельзя напасть на того, кто на фронте блевал рядом с тобой и справлял нужду в тот же бак. Это значило погрешить против здравого смысла.
Третий признак был из области иррационального: врага надо было за что-нибудь ненавидеть. И тут годилось всё, что угодно.
Некоторые предлагали албанцев или болгар по недостаточно веской причине, за то, что они были коммунистами. Предложение никто не поддержал. Мы уже воевали с Востоком, и всем известно, чем это кончилось.
— Может перуанцы? — предложил кто-то.
— За что ненавидеть перуанцев? — спросил один из нас из чистого любопытства.
— Потому что они не говорят на нашем языке, — ответил далёкий потомок строителей Вавилонской башни.
И правда, неплохо придумано.
Но наш склонный к обобщениям товарищ заметил, что с таким же успехом мы могли бы объявить войну почти всему гетто, и даже всему Китаю.
— Хорошо, но этого мало.
Мы перебирали разные нации, и тут меня осенило:
— Непальцы! — воскликнула я.
— А за что можно ненавидеть непальцев?
На этот вопрос, достойный Монтескьё, я дала блестящий ответ:
— За то, что только у них флаг не четырёхугольный.
Возмущённое собрание на миг смолкло.
— Это правда? — раздался первый воинственный голос.
И я стала описывать флаг Непала, состоящий из треугольников, похожий разделённое надвое бильбоке.
Непальцы тут же были объявлены врагами.
— У, подонки!
— Мы покажем этим непальцам, будут знать, как иметь флаг не такой, как у всех!
— За кого они себя принимают, эти непальцы?
Ненависть нарастала.
Восточные немцы были возмущены не меньше нас. Они попросились в армию Союзников, чтобы вместе с нами участвовать в Крестовом походе против нечетырехугольных флагов. Сражаться бок о бок с теми, кого мы мучили и преследовали, было очень трогательно.
Непальцы оказались непростыми врагами.
Их было гораздо меньше, чем Союзников. Сначала мы этому обрадовались. Нам и в голову не приходило стыдиться своего численного превосходства. Напротив, нам казалось, что это здорово.
В среднем враги были старше нас. Некоторым из них было уже по пятнадцать лет, что было для нас вершиной старости. И ещё одной причиной, чтобы их ненавидеть.
Война была объявлена с беспримерной гласностью: первые же два непальца, проходившие мимо были атакованы шестьюдесятью детьми.
Когда мы отпустили их, они были покрыты синяками и шишками.
Бедные маленькие горцы, едва спустившиеся с Гималаев, ничего не поняли.
Дети из Катманду, которых было человек семь от силы, посовещались между собой, и выбрали единственно-возможное решение — борьбу. Учитывая наши методы, было ясно, что переговоры ни к чему не приведут.
Надо признать, что поведение детей Сан Ли Тюн опровергало закон о наследственности. Профессия наших родителей состояла в том, чтобы по возможности уменьшать напряжение в мире. А мы делали все наоборот. Вот и имей после этого детей.
Но тут мы выдумали кое-что новое: такой мощный альянс, целая мировая война и все это против одной бедной и маленькой страны без идеологического размаха, не имеющей никакого влияния, это было ново.
В то же время, сами того не подозревая, мы следовали китайской политике. Пока солдаты-маоисты осаждали Тибет, мы атаковали горную цепь с другой стороны.
Гималаям не было пощады.
Но непальцы удивили нас. Они показали себя бравыми вояками: их жестокость превосходила всё, что мы видели за три года войны против восточных немцев, которые отнюдь не были слабаками.
У детей из Катманду удары кулака и пинки были быстрыми и очень точными. Всемером они были опасными врагами.
Мы не знали того, что история подтвердила уже не однажды: по части жестокости Азия могла дать фору любому континенту.
Нас наголову разбили, но мы не жалели об этом.
Елена была выше всей этой кутерьмы.
Позднее я прочла одну непонятную историю, в которой говорилось о войне между греками и Троей. Всё началось с прелестного существа по имени Елена.
Эта подробность вызвала у меня улыбку.
Конечно, я не могла провести параллель. Война в Сан Ли Тюн началась не из-за Елены, и она никогда не желала в неё вмешиваться.
Странное дело, «Илиада» ничего не рассказала мне о Сан Ли Тюн, тогда как Сан Ли Тюн мне многое поведал об «Илиаде». Прежде всего, я уверена, что не участвуй я в войне гетто, «Илиада» не взволновала бы меня так сильно. Для меня в основе сюжета лежал не миф, а жизненный опыт. И я смею полагать, что этот опыт пролил свет на многое в этом мифе. В частности, на личность Елены.
Разве существует история, которая льстила бы сильнее самолюбию женщины, чем «Илиада»? Две цивилизации беспощадно уничтожают друг друга, даже Олимп вмешивается, военный гений совершает подвиги, рушится целый мир — и все это ради чего, ради кого? Ради красивой женщины.
Легко представить красотку, хвастающуюся подружкам:
— Да, милые, геноцид и вмешательство богов ради меня одной! И я тут совершенно ни при чём. Ничего не поделаешь, ведь я так красива, не в моих силах что-либо изменить.
В многократных повторениях мифа звучат отголоски чрезмерного ничтожества Елены, которая стала карикатурой восхитительной эгоистки, находившей естественным и даже очаровательным, чтобы другие убивали друг друга из-за неё.
Но когда я воевала, я встретила Прекрасную Елену и влюбилась в неё, и потому у меня свой взгляд на «Илиаду».
Потому что я видела, какова была Прекрасная Елена и как она ко всему относилась. И поэтому я считаю, что её далёкая прародительница-тёзка была такой же.
Я думаю, что Елене Прекрасной было совершенно наплевать на Троянскую войну. Вряд ли она льстила её тщеславию: слишком много чести этим мужланам.
Думаю, она была гораздо выше всей этой возни и только и делала, что любовалась своим отражением в зеркале.
Думаю, ей нужно было, чтобы на неё смотрели — все равно кто, воины или мирные жители: ей нужны были только взгляды, которые бы говорили ей о ней и только о ней, а не о тех, кто их посылал.
Думаю, она нуждалась в том, чтобы её любили. Любить самой, нет, это не по её части. Каждому своё.
Любить Париса? Нет уж, увольте. Единственное, что её могло интересовать в Парисе, это его любовь к ней. Эту любовь она и любила.