Однако он недолго испытывал наше терпение и, поставив длинный, метров в пять, ствол перед собой, спросил:
— А ну, курчата, знаете-смекаете, что из этого будет?
Мы молчали, разинув рты, потому что нам и на ум не могло прийти, на что мог понадобиться этот клен. А Донька еще больше щурил маленькие серые глазки.
— Ну, так как, додумались?..
— На дышло! — не выдержал долговязый Игнась.
— Сам ты дышло, куда повернул, туда и вышло… — довольно захохотал Донька. — Не понять вам этого, знаете-смекаете. — И многозначительно объявил: — На трубу!
— Так он же слишком большой для пастушьей трубы, — осмелился вмешаться я.
— А ты, окромя, знаете-смекаете, трубы пастуховой, ничего и не видал, — поддел Донька. — Пойдем со мной, тогда и доведаешься. — И он повел нас на опушку, где было много сухого хвороста.
Так мы и двинулись за ним, не зайдя домой, чтоб оставить свои школьные сумки, залитые чернилами. А на взгорок, куда привел Донька, он приказал нам натаскать как можно больше хворосту. Когда мы выполнили его приказ и натаскали добрую кучу порыжелого сушняка, Донька чиркнул спичкой. Столб красного пламени вырвался из-под клубов серого дыма, и костер стал разгораться ярче и ярче… Донька отошел в кустарник, вытащил оттуда, видно, заранее приготовленный длинный железный прут и воткнул его в самую середину костра. Пока прут накалялся, он присел поодаль и, вытерев смятым платочком вспотевшее лицо, стал открывать нам свою тайну.
— Ну так, знаете-смекаете, что из этого будет? — кивнув головой на клен, воскликнул он как-то особенно, торжественно. — Труба! Но какая труба! — И, подождав, чтоб еще сильнее поразить нас, с еще большим нажимом повторил: — Труба! Но какая труба! Подзорная труба, знаете-смекаете, — не пастушья, а труба подзорная. На небо, на звезды глядеть.
И Донька, обмотав руку смоченной в болотце тряпкой, выхватил из огня железный вертел, ткнул им в самую сердцевину ствола, так что даже зашипело и черный густой дым повалил оттуда. До самого вечера мы смотрели, как Донька прожигал свою трубу, а потом обматывал ее берестой. Когда подзорная труба была готова, она на вид ничем не отличалась от обычной пастушьей, разве только своей длиной. Зато если б видели вы, с какой гордостью нес Донька свою трубу, чтоб спрятать ее у себя на гумне, как важно он поглядывал на небо, казалось даже, он стал меньше прихрамывать.
По дороге все тот же неугомонный Игнась не удержался, спросил:
— Даниэль! А где ваша борода, Даниэль?
Донька, к удивлению, не рассердился, а серьезно объяснил:
— Бороду я носил, знаете-смекаете, думая держаться старой веры. Вы видели, огольцы, на образах: и сам бог, и его апостолы все с бородами. В городе, когда я был у староверов, они меня убедили. Да вот недавно побывал я в костеле на службе. Ну, скажу вам, чуть не заплакал, как заиграл орган, а девчаточки беленькие, что ангелочки, и ксендз — ксендз тоже чистенький, побритый. А как заведет, пардон, литанию, так за сердце и хватает. Знаете-смекаете, верю я, что все до бога доходит, вот я и решил поближе к костелу стать.
На гумне Донька спрятал трубу у стены, засыпав ее трухой, чтоб никто не нашел. Пообещал, что покажет нам в трубу то, что не видно простым глазом. На этом мы разошлись и несколько дней ожидали, что же нам покажет удивительного Донька.
И вот однажды, когда собрались в ночное, мы увидели, что поперек своей лошади Карчика Донька держит ту самую длиннющую трубу. Вид у него был какой-то особенно чудной. На белые посконные портки спускалась длинная, в сборках, рубаха, а на голове что-то вроде торбы или треугольного мешочка, в котором отжимают творог, даже с пришитой кисточкой от пояса. Донька ехал вперед молча, а мы за ним, не решаясь нарушить его раздумье.
У небольшого леска, где росли могучие столетние ели, остановились. Стреножили и пустили лошадей. Донька прислонил трубу к одной из елей. Вот тут он и отдал первый свой приказ:
— Давайте на той елке сделаем такое гнездо, чтоб хоть втроем-вчетвером поместиться.