— Не нужно было мне этого делать, — проговорил он сейчас тихо, стоя в вербняке, и невольно вновь посмотрел на синеватую, словно кричащую надпись: «г. 1944», поправив на плечах куртку из солдатского сукна. — Так ушел я тогда, еще на коров оглядывался и на него, шел и спешил, думал скорее принести ему чего-нибудь поесть… Да, не следовало мне этого делать, лучше бы я его взял хотя бы на закорки — ведь он был как перышко — и донес в Коштице, а там где-нибудь укрыл, но я думал, что принесу ему что-нибудь, он поест и пойдет…
Над вербняком и ольхой пролетел ястреб.
«Видно, гнездо у него здесь», — подумал Байковский, и опять его мысли вернулись к тому воскресенью. Как все тогда могло случиться? За такое короткое время? Этого Байковский никак не мог понять. Он ушел от источника, а Роберт Фрейштатт, типограф из Вены, который шестой год скрывался у брата, доктора в Трнаве, а потом в Грушове и который добрел, скрываясь, из Грушова до Коштицкого источника, медленно повернулся, глядя вслед Банковскому, спешившему в деревню. Он ничего не понимал. Он ничего не понимал уже с той минуты, когда ушел из погреба и когда парень, укрывший его на ночь, испуганно сказал: «Soldaten! Soldaten!» [36] Он ушел из Грушова, когда они там появились… Четвертый день он ничего не ел… Не мог — не принимал желудок. Фрейштатт сжал в руке корку хлеба. Там, в деревне, парень не мог ему ничего принести, у парня были тогда в руках только вилы, он ворошил сено, перед домом ходили солдаты, и он боялся. Брата забрали с женой и ребятишками, а ему удалось скрыться, и, пока он не попался, прячась где придется, все это походило на игру, на состязание… Но это не было игрой. Фрейштаттом завладели видения, которые преследовали его уже давно: вот он идет, бежит по перекресткам улиц, ему удалось убежать, мигают огни — красные, оранжевые, зеленые, он перебегает перекресток на красный свет, и вдруг на него наезжает множество черных шин, огромных, рубчатых, жестких. Возможно, из-за них его никто не видит, и потому его еще не настигли. Но где же, где партизаны? И куда ушел этот старик? И о чем он говорил? Вернется ли он? Как у него узнать, где партизаны? Вдруг он кого-нибудь с собой приведет?.. И Фрейштатга охватывает удивительное чувство: он больше не ощущает страха. Но, осознав это, он тут же пугается. Плохой признак, если он больше не боится… Прошел почти час, и за этот час на шоссе у Коштицкого источника гудели и гремели немецкие машины и мотоциклы, потом этот грохот и треск снова замолкали. Роберт Фрейштатт дрожал от страха в вербняке, не в силах взглянуть на шоссе, а когда опять стало тихо и он решил, что все проехали, вновь затрещал мотоцикл. Пронзительное гудение его мотора становилось все громче, переходило в треск и приближалось к источнику и к нему, Роберту Фрейштатту. Вот мотоцикл замолк, потом треск вновь усилился, и Роберт Фрейштатт, испуганно взглянув на идущее поверху шоссе, увидел, что с мотоцикла слезли три немецких солдата. Они медленно спускались по тропинке к куче песка и досок, шли к воде. Все трое были в касках и новой серо-зеленой форме. Идущий последним остановился на полпути, взглянул на коров в вербняке, потом на песок и воду и увидел на пыльных досках палку, оставленную Байковским.
«Эй! — крикнул он звонким приятным голосом. — Кто тут коров пасет?» Фрейштатт замер в вербняке, сжавшись в грязной, засаленной и залатанной куртке Байковского. Штурмбанфюрер Теодор Кнопп, сильный, высокий, широкоплечий парень из Эттингена, крикнул еще раз: «Эй! Кто тут пасет коров?» Фрейштатт сидел, слегка повернув голову, и через редкую листву вербняка отчетливо видел всех их. Он страшно боялся кричавшего солдата, стоявшего на тропинке с автоматом в руках и длинным пистолетом в черной кожаной кобуре на боку.
«Подождите, не пейте! — сказал Кнопп солдатам. — Кто знает, что это за вода. Может, и не питьевая. Спросим у того, кто пасет этих коров; правда, может быть, мы его так же поймем, как и этих коров». Он спустился к источнику и поднял с доски толстую палку Байковского. Рассмотрел ее, прикинул на руке и усмехнулся: «Испугался и убежал, дурак, а чего ему нас бояться?» Кнопп тут же замолчал, потому что увидел вдруг в вербняке худую белую ногу и коричневую штанину. Усмехнувшись, он сделал знак солдатам, подошел к вербам поближе и сказал: «Встать! Что вы тут делаете, mein Herr? [37] И почему не отзываетесь, когда к вам обращаются? Это ваша палка? Вы нас испугались, не так ли? И скрылись, увидев нас? Но, странное дело, вы так спешили, что и палку свою забыли». Фрейштатт молча смотрел на него, светились его большие черные глаза и блестели очки, на фоне темно-зеленой вербы белело его бледное лицо, заросшее черной щетиной. «Убейте меня, — словно кричала его душа, — ведь так длится уже более пяти лет». Ему снова виделись буквы и строчки, которые он некогда набирал. «Убейте меня! — словно кричали солдатам набранные им строчки. — Вы давно меня преследуете! Так перестаньте, ведь и вас, возможно, ждет моя участь! Мудрых вы превращаете в фанатиков и мучителей, а простодушных — в убийц и зверей. Убейте меня, — мысленно говорил им Фрейштатт. — Я больше не могу. Я больной человек!» Фрейштатт слегка приподнялся, упал на траву и снова привстал. «Не можете? — спросил его Кнопп. — Так я вас подниму! Ну что? Это вы пасете здесь коров? Кто вы такой?» «У меня болит желудок…» — сказал Фрейштатт и прижал к груди белую, очень тонкую руку. «Эти коровы не ваши, mein Herr, эти коровы не знают по-немецки, — сказал ему Кнопп, — вы лжете! Извольте встать!» Фрейштатт поднялся на колени, стараясь выпрямиться, и тут Кнопп сказал ему, что он поступает неразумно, и показал на него своим солдатам…