Если вы любите обо мне вспоминать и если вам нетрудно, сделайте для меня какое-нибудь расписание. Укажите в нем: столько-то в день мне надо читать, что читать, потом переводить, потом читать по-английски и по-немецки. Может быть, когда я скажу об этом своим родственникам, они не будут удивляться тому, что я не помогаю им в магазине. Но не подумайте, что я жалуюсь — где там, мне дома очень хорошо, в семье меня балуют, даже стыдно становится.
Пожалуйста, не думайте, что я плаксивая. Хотя я все еще не знаю, как буду зарабатывать себе на жизнь, когда вернусь в Прагу, я верю, что моя счастливая звезда поможет мне найти и частные уроки, и жаждущих знаний людей, что я смогу научиться преподавать, несмотря на то что я не занималась языками около четырех лет. Я боюсь этого, я даже не уверена, что владею английским и немецким в такой степени, чтобы могла эти предметы преподавать. А что мне еще остается делать? Может быть, вы посоветуете? Впрочем, лучше не надо, не ломайте над этим голову, просто напишите хорошее письмецо. Порадуете меня и добавите смелости, а может, и вдохновите на дальнейшую работу.
Напишите мне о себе. Опишите так же, как и я, свой день до самого вечера. Укажите, когда ложитесь спать. Наверное, после двенадцати? Мы дома обычно в десятом часу.
Вот и все. Думаю, что объемом письма, но ни в коем случае его качеством, будете довольны. С огромным приветом. Ваша Камила».
Письмо было написано в Семилах 4 ноября 1939 года, 6 ноября сдано на почту и спустя день вручено мне в Праге. Развитие событий в это время резко замедлилось. Не знаю, был ли мой ответ таким, каким желала увидеть его Камила, чтобы порадоваться и поднять свой дух. Я должен был тогда особо постараться и найти слова простые, как кукушкин цвет, милые, как васильки, которые бы были с ней в течение всех дней ее огромного одиночества на этом свете. Наверняка я тогда этого не добился, а теперь этот пребольшой долг нельзя уже возвратить даже радужными словами.
8
Через десять дней после этого ранним пасмурным утром меня, окровавленного, вез по дейвицким улицам полицейский автобус. Улицы были еще пусты, только молоковозы гремели ведрами и рабочие спешили на утреннюю смену. Серый рассвет медленно поднимался с тускло блестевшей, мокрой брусчатки и черных луж; многие дома, однако, еще глубоко спали.
Пока меня везли в автобусе, я думал о Камиле. Да, здесь мы когда-то вместе ходили, здесь она жила. Камила теперь далеко отсюда. Сейчас она, наверное, еще спит. Пусть себе спит. Кто знает, что ее ожидает, когда она встанет. Никогда до этого мне не приходило в голову представить, как она пробуждается, как встает, как умывается, как блестят при этом капли воды на ее смуглой коже, как она причесывается, как одевается. Теперь эти мысли больше радуют меня, чем ранят. Сегодня я еще не знаю, что будет завтра. Сейчас кровь капает из раны на моем лбу и по виску стекает мимо уха по щеке прямо на отворот пальто… А вот и черный флаг с двумя молниями и казарменная конюшня.
А завтра, завтра меня увезут в концентрационный лагерь.
Говорили, что я родился под несчастливой звездой, однако через год после смерти тетушки Геленки я все же возвратился из пекла домой.
Все, однако, стало теперь другим.
В потемневшей липовой аллее около Национального театра неожиданно вижу Камилу.
— Камила!
Рукопожатие.
— Я рада, что вы живы, Петер… пан Вранек. Я рада. А теперь уходите, у вас могут быть неприятности, если кто-нибудь увидит вас со мной. — Она притиснула сумочку к левой стороне груди, чтобы закрыть кончик желтой звезды с готической буквой.